Выбрать главу

Один бывал редко, на прогулке его всегда окружали. Если появлялся кто-то из незнако­мых, он замолкал и уходил.

— Он мог так глянуть!.. Неприятно даже.

Академик Крепс, учившийся в Тенишевском училище с братом Осипа Эмильевича, подошел к поэту знакомиться: «Здравствуйте, Осип Эмильевич!» Тот сидел на земле, был задумчив и никак не отреагировал. «Осип Эмильевич, я тоже тенишевец…» Мандельштам вскочил, за­улыбался, оба стали вспоминать общих знако­мых. Но Крепс тут же совершил непоправимую ошибку, спросив поэта, что ему вменяется в ви­ну. Беседа оборвалась.

Мандельштам не любил разговоров о черных днях — кто был следователем, как допрашива­ли, очные ставки и т. д. К соседям по нарам это относилось меньше. Он сам рассказал Моисеенко о ленинградском однофамильце Мандель­штаме, который проходил по делу об убийстве Кирова и был расстрелян. Следователь допы­тывался, не родственник ли. Рассказал, что после тюрьмы бросил курить. «А раньше я ку­рил ха-арошие папиросы».

— Как-то вечером,— вспоминает Моисеенко,— мы спросили у него, за что его посадили. Об этом в лагере не принято спрашивать. Он ответил: «Ни за что». А потом, под настрое­ние, говорит: «Хотите прочту?» И прочел стихи о Сталине. Но, по-моему, не целиком. Читал он тихо, но и так никто не слышал, весь барак гудел в разговоре. Я хотел куплет про тара­каньи усы запомнить, но не смог. А переспро­сить стеснялся, он мог меня и оборвать. Он переспросов не любил, сразу вдруг и тон другой, и взгляд: «А зачем тебе?» Или резко отвечал: «Оставьте!»— и отмахивался рукой. Но когда бодрость духа была, была и общитель­ность. После этого стиха я уже к нему с дове­рием подошел. Дня через два-три. И коснулся несправедливой славы Сталина. Он потрепал меня по голове — легонько, по-отечески: «Зна­ете что? Я вам советую на эту тему не вести разговоры ни с кем». Улыбнулся и отошел. И мне стало так неудобно, я после этого даже стыдился его… Я не видел, чтобы он на людях читал о Сталине. Только однажды — на нарах. Его надо было увлечь на разговор. Когда он сытый — спокойный. Но это редко. Нас, сосе­дей, не отвергал. Однажды что-то прочел мне. «Это вы написали?»— «Нет, не я». Утром попросил повторить. Он улыбнулся: «Понрави­лось?» И прочел еще раз. За все время, до карантина, он читал стихи раз пять — вечером, на нарах. На прогулке? Наверное, тоже читал, я не знаю, там у него свое окружение. Там часто говорили об общих знакомых. Осип Эмильевич сказал, что где-то в нашем лагере находится Бруно Ясенский. Первым он никогда ни к ко­му не подходил и стихи не навязывал. Может быть, в приступах… искал духовно близких… Но уж за хлеб не предлагал, это ложь. На­оборот, его надо было просить прочесть. Он по­смотрит долго, задумается: «Да? Сейчас поду­маю». Пушкина читал: «И скучно, и грустно, и некому руку подать». Лермонтов? Ну, может быть. Еще помню: «Сердце в будущем живет, настоящее уныло, все мгновенно, все пройдет. Что пройдет, то будет мило». А это — Пушкин? Вот видите. Пророческое и утешительное. Он любил, когда просили: «Еще, еще». Останавли­вался, делал паузу. Руки под голову и, глядя в потолок, читал. Садился, снова читал. Час читал, полтора — с разговорами, с паузами. В такт кивал головой. Иногда закрывал глаза. На людей не смотрел, уходил в себя. От него я узнал о Гумилеве, Ахматовой, их сыне — Лева, да? Читал Мережковского, Андрея Белого — вот ко­го он любил. Читал медленно, красиво. А свои стихи? Мы их не очень понимали, они сложные у него… Мало мы его тешили, у него не было интеллектуального источника возле нас. Даже Лях не знал его как поэта.

— Писал ли он что-то?

— Да, писал. Иметь карандаш запрещалось, но у Осипа Эмильевича был маленький. И был плотный лист бумаги, сложенный во много раз, как блокнотик. Он его медленно разворачивал, в руках вертел, смотрел, опять складывал, уби­рал в боковой карман пиджака. …Что-то пишет, уберет, думает. Читает, отвернется, опять пи­шет. Он жил внутри себя.

* * *

Был он неуклюж, неряшлив, неопрятен. Идет — ворот не застегнут, носок опустился на ботинок. Поставит баланду — прольет на ниж­ние нары, песок с его ботинок сыпался на соседей внизу. Шум, Гарбуз кричит матом: «Что там у вас опять?» Подбегал к Мандельштаму: Опять ты?!» Однажды после крика Мандель­штам решил, что с ним хотят расправиться, и собрался перейти в другой барак, к знакомым ленинградцам. Раза два после отбоя его вдруг не оказывалось в бараке. Появлялся около полу­ночи — в шапке, в пальто, лицо напряженное. Володя Лях спросил громко: «Ну, Осип Эмильевич, вы, наверное, в женской зоне были?» Весь барак оглянулся и расхохотался. А он, не меняясь в лице, ответил рассеянно: «Я был у своих товарищей». Лег на бок и от всех отвер­нулся.