Выбрать главу

— Немножко.

— Хоть бы томик где купить, познако­миться.

— В Америке четыре тома издали. Дав­но уже.

— Значит, его считают большим поэтом?

— Да-а!

— Но тогда он должен быть популярным. Мы же, народ, должны знать своего поэта.

— Должны. Он будет популярным. Но не скоро.

— Плохо. Плохо. Все было растоптано, все. Погиб как мученик. Свалили ночью в телегу, в кучу, и увезли. Я никогда не думал, что будут отмечать его столетие, что ко мне из Москвы приедут, и я буду публично вспоминать все это. А что напечатано-то? Хоть что-то мне прочтите.

Я не знаю, что выбрать,— попроще, чтоб не разочаровать.

О небо, небо, ты мне будешь сниться!

Не может быть, чтоб ты совсем ослепло,

И день сгорел, как белая страница:

Немного дыма и немного пепла!

Моисеенко сидит степенно, руки на коленях, как мастеровой.

— Ну, что ж, ну, что ж…

* * *

Звездные, не без надежды, мерцающие ве­чера сменяли уничтожающе-зловонные утра. Наружная уборная представляла огромную яму на четыре барака, т. е. почти на полторы тысячи человек, поперек нее — длинные доски в три ряда, свешивались открыто в затылок друг дру­гу. Ранним утром, раз в три дня, приезжали золотари в белых жестких брезентовых спецов­ках, на низких телегах стояли бочки, обоз — три-четыре лошади. Черпали, расплескивая, за­гружали, увозили, как раз мимо 11-го барака, рейса по два-три. Все вокруг оставалось забрыз­ганным, запах въедался невыносимый, санитар­ная бригада так же неряшливо разбрасывала хлорку.

Несколько раз к порогу наметал снег. Ман­дельштам мерз. Он стелил на нары короткое обтертое пальтишко с хлястиком и укрывал­ся кожаным, сбереженным, под голову — пид­жачок.

С середины ноября Мандельштам стал сда­вать. Он уже отливал баланду Ковалеву:

— Давай мисочку.

— Что вы, Осип Эмильевич, ешьте сами.

— Я тебе сказал — ставь.

Ковалев вначале стыдился, а потом брал. Уже и от драгоценной пайки отщипывал он Ко­валеву. Конечно, не по причине щедрости, Ман­дельштам просто не ел теперь, а клевал, как воробей. Силы оставляли поэта, Иван Никитич стал приносить ему еду на нары. Пищу у дверей раздавала хозобслуга — из блатных. «На меня и на соседа»,— просил Ковалев. «Живой?»— спрашивали раздатчики. Случалось, заключен­ные придерживали на нарах мертвого и получали на него еду. «Живой? Эй, ты, подними ну-ка го­лову!» Мандельштам слабо приподнимал: «Про­шу вас, пожалуйста…»

Пару раз Мандельштам с усилием встал, вышел на уборку. Но ни лопаты, ни метлы ему не досталось, и он сидел на каменистой земле.

Тогда же, с середины ноября, у Осипа Эмильевича начало дергаться левое веко. И ког­да поэт читал стихи, и когда говорил и даже просто спрашивал о чем-то, при малейшем на­пряжении, он как будто подмигивал собеседнику. Молчит — вроде ничего.

На лагерь обрушилось бедствие — вши. Они буквально загрызли грязных, изможденных лю­дей. Заключенные изодрали себя. Этот кошмар Моисеенко вспоминает как один из самых тя­желых за все долгие годы тюрем и лагерей — несметные полчища вшей.

— Белые, здоровые, длинные! Сравнить не с чем. Звери!

Начался сыпной тиф.

2 декабря после завтрака Норонович объ­явил: «В лагере — карантин. Наш барак уже за­крыт. Нам велено каждое утро проводить борь­бу со вшами».— «Как бороться?»— «Снимайте белье и давите. Кто откажется — останется без пайки».

— И вот каждое утро раздеваемся, садимся. Я в трусах, Осип Эмильевич в белых байко­вых кальсонах — тощий, бледнокожий, морщи­нистый. Сидит, щелкает, как все. А руки потом и не мыли, воды же и попить не хватало. И белье снова то же, грязное, как корка, надеваем. Белье не стирали ни разу. Запотеешь — рубаш­ка, как клеенка. Сидим, щелкаем, треск стоит. Назавтра опять они появляются, такие же боль­шие, белые и страшные. Осип Эмильевич давит и сокрушается: «Тьфу, придумали. Их не пере­ловишь».

До 20 декабря Мандельштам с трудом, но еще поднимался. В изолированном от мира ти­фозном бараке у него оставалось два-три собесед­ника. Ближе других артист Смоленского драмтеатра, который выходил на середину барака, к печке, и громко читал сцены из Бориса Году­нова, «Записки сумасшедшего» Гоголя, стихи Надсона. Мандельштам вяло сползал с нар и слу­шал внизу со всеми. Моисеенко долго вспоми­нал фамилию актера, скрасившего последние не­дели жизни Мандельштама.