Осип Эмильевич считал себя русским поэтом, этого достаточно. Что касается его пороков и достоинств, нужно отделить житейское от жизненного. И капризы, и неряшливость, даже неотданные долги — житейское. Деньги он брал, чтобы тут же бездумно потратить. Он считал, что все подают ему… на поэзию. Более того, считал, что ему обязаны подавать. Вот откуда нищее величие. В определенном смысле был он избалован, истинные редкие ценители поэзии нянчили его. А без них, не имея государственного хлеба, как бы он жил?
Быт, уклад, вся жизнь говорят о том, что к любому имуществу и деньгам он был безразличен.
Когда в первый же санаторный день к нему подходит вальяжный летчик — в форме, со свитой: «Не прочтете ли что-нибудь?» и поэт отвечает: «А если я попрошу вас сейчас полетать?», раздраженно объяснив, что стихи — работа для него, а не развлечение (вечер был для всех испорчен), здесь уже не каприз, не блажь, здесь — жизненное, священное. Далеко не все понимали это.
Увы, он, кажется, узнал о выпаде Блока, грех ему этот отпустил. Они не были никогда близки, но, по словам Одоевцевой, Мандельштам, узнав о смерти Блока, плакал по нему, «как по родному». В августе 21-го, в связи со смертью Блока, Мандельштам прочитал о нем доклад в Батуми; 7 февраля 1922 года выступил на вечере памяти Блока в Харькове; в 1935 году для Воронежского радио подготовил передачу о Блоке. Эти поступки многого стоят, ибо Блок был первой жертвой советской власти.
Полмесяца спустя был расстрелян Николай Гумилев.
В августе 1928 года, в годовщину гибели Гумилева, Мандельштам из Крыма написал Ахматовой:
«Знайте, что я обладаю способностью вести воображаемую беседу только с двумя людьми — с Николаем Степановичем и с вами. Беседа с Колей не прервалась и никогда не прервется».
В Воронеже Мандельштама заставили прочесть доклад об акмеизме, организаторы надеялись, что загнанный поэт отступится от друзей. Год — 1937-й, шанс ухватиться за соломинку был. Но Мандельштам сказал:
— Я не отрекаюсь ни от живых, ни от мертвых.
Как сказала Ахматова, это «не должно быть забыто».
Поэт достойно, по чести, отдавал дань ушедшим, дань времени, изничтоженного, не сохранившего даже афиш, на которых их имена стояли рядом — Блок, Гумилев, Мандельштам.
В последние три года его жизни — период кровавых сталинских чисток — набрали силу единодушные резолюции советских писателей, они стали обычаем. Вот примеры 1936—1938 годов. «Смерть врагам народа!»— редколлегия «Литературной газеты»; «Их судит весь советский народ»— Михаил Слонимский, Александр Прокофьев, Алексей Толстой, Борис Лавренев, Евгений Шварц; «Смерть врагам народа!»— Всеволод Иванов; «Не может быть пощады!»— Юрий Тынянов; «Маски сорваны!»— А. Новиков-Прибой; «Смерть бандитам!»— резолюция митинга советских писателей Киева; «Отрубить голову!»— Б. Лавренев; «Расстрел фашистских убийц!»— Чиковани, Эули, Дадиани, Машашвили, Радиани, Гаприндашвили, Горгадзе, Абашидзе, Шенгелая, Абашели, Киачели, Гомиашвили, Мосашвили.
Ни в одной карательной резолюции нет подписи Мандельштама. И это тоже не должно быть забыто.
Единственное коллективное письмо, которое он подписал в 1924 году вместе с Есениным, Пильняком, Бабелем, Волошиным, Зощенко, Кавериным и другими,— решительный протест в Отдел печати ЦК РКП(б) против огульных нападок на писателей: «…Мы считаем нужным заявить, что такое отношение к литературе не достойно ни литературы, ни революции <…>».
Эти черты — бессмертны, они соединяют Поэта и Личность.
Опять я вспомнил — Голлербах о Мандельштаме: «К нему бы нужно приставить хорошую русскую няню, которая мыла бы его и кормила манной кашей».
…Вот и дождался он в конце жизни русской няни, которая кормила его с рук.
Я пытаюсь выяснить: за что так проникся смиренный, замкнутый малограмотный Иван Никитич Ковалев к своему высокообразованному неуживчивому, загадочному соседу. Деревенский пчеловод, не понявший ни одной строки из тех, что были поэту дороги. Не за харчи, нет. Он получал их позже, не без стеснения. И не за новости с воли, которые поэт перерассказывал ему. За что же? Пытаюсь разгадать простую по сути истину: за что должен ближний возлюбить ближнего.
— За беспомощность.— Моисеенко грустно качает головой.— Осип Эмильевич приручил Ковалева своей беспомощностью. Иван Никитич был добрый и совестливый. Он, знаете ли, когда все спят, украдкой крестился, я видел.