Сверяя судьбу поэта со звездами, хотелось бы вернуться в самое безопасное полушарие — в Старый Крым и подольше задержаться там, вдали от рокового дальневосточного неба.
Коктебель — вполне безмятежное местечко, такая же автономия в жестокую пору братоубийства, как Гуляй-Поле. Правда, Нестор Махно стоял над всеми, громя и белых, и красных, а Максимилиан Волошин — в стороне, любя и молясь за тех и других: «Как поэт я не имею права поднимать меч, раз мне дано Слово, и принимать участие в раздоре, раз мой долг — понимание». В 1919 году белые и красные, беря по очереди Одессу, в прокламациях к населению цитировали одни и те же строки волошинского стихотворения «Брестский мир».
К этому времени (1919—1920 годы) неуживчивость Мандельштама уже заметно проявлялась — нервный, обидчивый. Вспышки тревоги. Окружающих раздражают его неряшливость и бесцеремонность. Он никогда не пользуется пепельницей, стряхивает пепел себе за спину, через плечо. Забрасывает окурками диван, расплескивает, проливает в комнатах воду, роется на полках и раскидывает где попало редкие книги хозяина.
С добродушным и гостеприимным Максом они оказались прямо противоположны. Кажется, оба были непричастны к действительности. Но. Один — в костюме странника, другой — странник по душе. Один — казался, другой — был. И один о другом сказал, как есть:
— Ну, разумеется! Мандельштам нелеп, как настоящий поэт! Подлинный поэт непременно нелеп, не может не быть нелеп!
Один писал кованые строки, другой — певуче-зыбкие.
По-разному относились к чужим строкам начинающих поэтов. Мандельштам, выгнав молодого поэта, который пришел жаловаться, что его не печатают, кричал вслед, на лестнице: «А Андрея Шенье печатали? А Сафо печатали? А Иисуса Христа печатали?» Перестал писать стихи Николай Чуковский, которому Мандельштам сказал: «Каким гуттаперчевым голосом эти стихи ни читай, они все равно плохие». Отвадил от поэзии Вениамина Каверина: «От таких, как вы, надо защищать русскую поэзию». Прослушав Н. Бруни, вспылил: «Бывают стихи, которые воспринимаешь как личное оскорбление».
Волошину же нравилось выводить кого-то в литературный свет, устраивать публикации в журналах. Он в продолжение многих часов выслушивает трагедию в 5 актах молоденькой девицы, возится с безграмотным денщиком какого-то генерала, декламировавшим с эстрады: «Танцуй свою тангу».
Это было не отношение к поэзии, а отношение к людям. Макс никому ни в чем не отказывал. Балерину Тамару Шмелеву отправляет на лечение в Москву, хлопочет о пенсии старому политкаторжанину — шлиссельбуржцу Иосифу Зелинскому.
Стокилограммовый добродушный Макс, который очень редко сердился и которого трудно было поссорить с кем-то,— и худющий, с впалой грудью Осип, вспыхивавший и ссорившийся часто и неожиданно. Макс — всюду дома: в Москве — москвич, в Париже — парижанин. Осип — всюду проездом.
Здесь, в Крыму, был Мандельштаму зловещий знак из будущего.
На Коктебель откуда-то свалился казацкий есаул, он беспробудно пил, а потом, спохватившись, осведомился: «Есть ли в деревне жиды?» Крестьяне очень предупредительно ответили: как же, двое, у моря живут — братья Мандельштамы. Он явился — пьяный, в страшной кавказской папахе. Перепуганный Осип сбегал за Волошиным. В разговоре простодушно предложил казаку… Макса: «Знаете что? Арестуйте лучше его, чем меня».
Так вспоминает Волошин. И хотя воспоминания писаны после крутого и шумного разрыва между поэтами, видимо, так и было, могло быть. Есаул согласился: если завтра Мандельштам не явится в Феодосию к десяти утра, Волошин будет арестован.
Утром Мандельштам уехал и пропал на долгие часы.
Он угодил к полковнику Белой армии Цыгальскому, который, как оказалось, сам писал стихи, готовил к изданию книгу. Но не это главное. Главное, он был из тех умных, интеллигентных людей, который понимал, что к истинной поэзии его приближают не собственные строки, а чужие. Он великолепно знал стихи Осипа Мандельштама, был его неистовым поклонником.
Они сидели друг против друга, поэт читал стихи, и это были одни из самых блаженнейших часов в его жизни. Мандельштам редко встречал таких благодарных слушателей, как этот полковник.
Образ твой, мучительный и зыбкий,
Я не мог в тумане осязать.
«Господи!»— сказал я по ошибке,
Сам того не думая сказать.
Божье имя, как большая птица.
Вылетело из моей груди.
Впереди густой туман клубится,
И пустая клетка позади.