Выбрать главу

— Чего вы не пьете, Пинчук? — спрашивал милитарист.

— Да как же, с вами напьешься! — сердито отвечал портной. — Я за бутылку, а вы за иглу… Нет уж, господин хороший, оставьте этот разговор при себе.

— Ну так попроситесь от меня в другую камеру. Скажите, что я вам угрожаю, на нервы действую!

— И нисколько не действуете, — храбрился Пинчук. — Приятности с вами сидеть, это точно, особенной нет. Да ведь шутка ли, переведешься от вас, а вы еще, чего доброго, разбежавшись, об стенку стукнетесь.

Но сколько Пинчук ни храбрился, он тосковал. Тошно ему было днем, тошно и ночью. Без водки взял его скверный желудочный кашель, от которого никак нельзя было вылечиться. И с лица спал Пинчук, посерел.

Зрелище Пинчуковых мук было для Энтведеродера невыносимо.

— Дайте мне иглу, и делу конец! — твердил он и мягко, и злобно, и громко, и тихо, — на все голоса и на все тона. Повторял он это утром, повторял и вечером, но портной был неумолим.

— Дайте мне иглу, в последний раз говорю, — прошипел он однажды вечером, когда оба лежали, тщетно пытаясь заснуть.

— Не дам, черт, леший, — отозвался Пинчук, кашляя под одеялом.

— Не дашь? Смотри же! — И Энтведеродер, вскочив, длинный, худой и волосатый, кинулся на маленького портного. Он знал, где пришпилена забинтованная игла, но Пинчук поднял дрожащие руки и со всей силой прижал ее к груди. Тогда нападавший схватил подушку и бросил ее на Пинчука. Он налег на подушку всем телом, колотя ногами об пол. Пинчук застонал, потом захрипел, ноги его дрыгнули раза два под одеялом и вытянулись.

Вне себя от боли, омерзения и надвигавшейся тяжести, скинул Энтведеродер подушку с лица маленького портного. При слабом свете ночника это лицо белело странно и выразительно. Глаза смотрели прямо в глаза убийцы, и казалось, что несколько секунд в них творится сознательная работа мысли. Энтведеродер завыл и припал к Пинчуку. Тот слабо затрепетал…

— Нет, нет, нет! — в ужасе крикнул убийца, догадываясь, о чем хочет говорить Пинчук.

— Прощаю, — тихо и внятно произнес Пинчук, двигая пальцами. — Прощаю, — еще раз повторил он, с усилием вглядываясь в убийцу. Лицо его все светлело и становилось строже и благостней. И лицо это казалось Энтведеродеру странно знакомым, самым дорогим лицом в мире, — вот-вот он вспомнит его, ухватится за него, но потом все сразу тускнело и обрывалось под страшной тяжестью свершившегося прощения.

Не взял убийца иглы из стиснутых рук покойника. Он их на груди сложил, закрыл Пинчуку глаза и заплакал над ним, как еще никогда не плакал.

Рюрик Ивнев

ЧУДЕСНОЕ ЯВЛЕНИЕ

Все было необычайно в этот пахнущий мокрыми листьями, сыростью и густым туманом день. Из тумана так странно выплывали фигуры солдат, так странно исчезали. Будто все это происходило не на берегу широкой реки, не в действительности, а на тусклом экране. Было очень тревожно. Тревога была не внешняя (сражения еще не было), но та внутренняя, которая важнее и мучительнее всех внешних. Полковник Тулин знал хорошо, что завтра будет решительный день, что завтра, быть может, самый важный из всех до сих пор бывших дней. В этот необычайный день Петр Алексеевич Тулин был особенным, задумчивым, ожидающим каких-то известий. Из его окна в обыкновенные дни был виден весь город с зеленеющими садами, с куполами церквей. Сегодня все было окутано туманом. Петр Алексеевич, стоя у широкого открытого окна и дыша сырым, прохладным воздухом, думал о самых посторонних вещах: о краске голубоватой на подоконнике, о покрытом пылью стекле, об узорной скатерти, которая лежала на круглом хромающем столике.

— Петр Алексеевич, о чем вы думаете?

Тулин оглянулся. Перед ним стоял юноша, только что выпущенный в офицеры, Алеша Урдин, племянник его жены.

— Я думаю о завтрашнем дне, — спокойно и просто сказал Тулин.

— Как, вы тоже?

— Мне не грустно, но ведь может случиться все. Их — больше.

Алеша грустно улыбнулся.

— Петр Алексеевич, вы не смейтесь надо мной, но мне кажется, что сегодня все другое. Вы понимаете меня? Все другое. И потом мне кажется еще, что все будет очень хорошо. Я сейчас почему-то вспомнил нашу деревню, когда я гостил у вас. Помните, раз мы сидели за чаем, когда в усадьбу пришли странники? Один из них сказал мне, смотря на меня будто невидящими глазами: «Помни туманные дни». Вот я не знаю, почему все это я вспомнил, но мне так хорошо. Мне кажется еще, что смерть не такая, как мы думаем о ней.

Петр Алексеевич, улыбаясь, спросил:

— Ты думаешь о смерти?

В эту минуту распахнулась дверь, и в комнату вбежал побледневший Филипп, денщик Тулина. Он какими-то странными глазами смотрел на Петра Алексеевича, на Алешу Урдина и стоял, точно завороженный, не в силах сдвинуться с места и ничего не говоря.

Петр Алексеевич, томимый каким-то неясным предчувствием, вздрогнул, но не решился спросить, в чем дело. Алеша, будто понимая что-то непонятное, тихо про себя шептал. Вдруг его взгляд упал на раскрытое окно, на синеватое в одном месте небо, и он опустился на колени, закрыв глаза, будто от яркого света, и перекрестился. Филипп опустился рядом и, крестясь широкой шершавой рукой, повторял бессвязно:

— Ваше благородие, значит, и вы… и я… это не только нам показалось.

Петр Алексеевич, щуря близорукие глаза, всматривался в то место, где прежде серое, а теперь голубое сияло небо и где крест золотой, как солнце яркий, блестел на синей воздушной эмали. Была странная тишина и казалось, что все это происходит не в жизни, а на зыбком и туманном экране.

— Сим победиши, — громко и торжественно сказал Петр Алексеевич, смотря в раскрытое окно, из которого доносился запах свежих, будто от только что прошедшего дождя пахнущих листьев.

— Вы это прочли? Да? — взволнованно спросил Алеша.

— Теперь я знаю, что мы победим, — прошептал Петр Алексеевич и быстрыми шагами вышел в другую комнату.

Алеша посмотрел на небо, снова ставшее туманным, на город, который казался погруженным в сон, и подумал:

«Бывают минуты, когда границы между жизнью и смертью совершенно стушевываются…»

И это может быть только здесь.

Оставшиеся этого не поймут.

Михаил Сазонов

ОТРОК ХВЕДОР

ак во сне, разметалось посередь мягкой мшанины Важезерское озеро. Краем узким и серебристым — ни дать ни взять, плотва-рыбица на солнце — в темный, шумливый по осени бор вдалось.

Испокон века зыбится озеро, плещется, рысью на Свят-Камень наскакивает. Точит по ледоставу, рушит по ледоколу, ластится, голубится первогодкой-молодухой по лету.

Озеро Важезерское угодниками Божьими испокон века облюбовано.

Давным-давно угодники по белым каменным церквам в золотых раках упокоились. Давным-давно их гробы сосновые зубы человеческие источили, — от болезни зубной, вишь, древо пользительно. Только голоса угодников, как и во времена стародавние, слышатся иножды средь топкой мшанины, средь лесов заповедных: то братцы лесные с сестрицами-старицами по зорям, обернувшись к румяну лику Божью, радостно стихи творят немудрые.

А с замохначенных «царской слезой» лесных вершин вторят им птахи, которым голос дан.

Всем любо, всем весело, глядючи на заалевший лик Божий.

Но нету голоса звонче, тоньше и переливчатей во всей земной и воздушной округе, как у скитского отрока Хведора.

Недаром, видно, старец Акилл, что на камне коленки заскорузил от долгого стоянья, услышав голос отрока Хведора, смутился, а смутившись, поднялся и на певуна взглянуть пошел…

Досюльнее, дониконовское «Свете Тихий» пел отрок… Да каково же пел, и-и-их!..

Молча пригнулися кругом старцы со старицами, умолкли звонкогорлые птахи, — где уж им тягаться с отроком Хведором?

Допел тот. Что паутинка кованого серебра, голосок протянулся к вечернему небу…