— Немцы еще не пришли?
— Нет. Да они и не придут, не беспокойся.
— А к тете Дуне мы скоро поедем?
— Завтра.
— Я не помню… все лежал, вспоминал… столовая у тети направо или налево?
— От передней?
— Да.
— Налево.
— И там серый попугай?
— Да.
— Когда я поправлюсь, ты меня сведи в собор. Я позабыл, какой он такой.
— Хорошо. Сходим непременно.
Домна вернулась уже под вечер. По ее словам, несмотря ни на какие уговоры, Янкелевич лошадей дать не может, а за браслет предлагает три рубля. Мебели не надо — все равно, немцы будут стрелять и все переломают. Анна Николаевна спокойно выслушала эти сообщения, будто говорили не про нее, и сказала только:
— Ну, что же делать!
— Да уж, видно, ничего не поделаешь.
— Мама, зачем нам лошадей? Пойдем пешком! — раздалось с порога и, обернувшись, Анна Николаевна увидела Федю. Он держался за косяк, но вид имел веселый, румянец проступал на щеках и глаза блестели. Конечно, у него жар. Но нет, голова холодная. Может быть, и в самом деле поправился?
— Что ты говоришь, Федя?
— Пойдем пешком к тете Дуне. Я дойду. Помнишь, прошлый год мы ходили, всего три раза отдыхали! Как было хорошо! как весело! Нас дождик застал… Я здоров сегодня, совсем здоров!..
— Конечно, ты здоров, мой милый, но ты все-таки устанешь.
— Нет, мама, право, я не устану.
— Вот какой ходок выискался! — вставила Домна.
— Теперь поздно, темно… — уговаривала Анна Николаевна.
Федя улыбнулся снисходительно.
— Конечно, не сейчас идти. Ты меня совсем за глупого считаешь. Завтра с утра пойдем.
— Завтра и поговорим об этом. Теперь иди спать.
— Да, я пойду — согласился мальчике, — завтра нужно рано вставать.
Анна Николаевна, разумеется, не придала значения детским словам, хотя и подумала, что, конечно, будь Федя здоров, они могли бы пойти пешком к тете Дуне. Но что же думать о том, чего нет!
Утром мальчик поднялся раньше всех, потихоньку оделся, умылся и стал будить Анну Николаевну. Не вставая с постели, она пощупала его голову, — жара нет, бледненький, слабый, но бодрится и будто крепче, чем вчера. Может быть, и возможно?
— Я могу, я могу, мама!.. — твердил Федя и все торопил, но старуха стала их кормить, поить чаем, так что выйти можно было только часов в одиннадцать. Анна Николаевна почти не сознавала, что она делает, притом ей так хотелось, чтобы ее сын был здоровым и бодрым, как прежде, что она сама поверила в это.
Федя надел сапоги с голенищами и туго подпоясался ремнем, за пазуху наложил пирожков, в руки взял палку и вообще имел такой вид, будто он ведет Анну Николаевну, а не она его.
Было ясно и сухо, вдали деревни и дороги были так отчетливо видны, что летом нельзя бы было даже предположить, что они заметны с этого пригорка. За рекой кучками еле заметно серели конные отряды. Облака, определенно вырезанные, стояли, как ни в чем не бывало. Федя шагал бодро, изредка с улыбкой взглядывая на Анну Николаевну, будто желая убедиться, идет ли она, не утомилась ли, не отстала ли. Та кивала ему головою, и так шли дальше, молча. Некоторые мосты были сломаны, приходилось переходить ручьи по камням или босыми ногами вступая в холодную, быструю воду. Встречные деревни были безлюдны, лишь кое-где из верхнего окна выглянет старушечья голова, да заплачет грудной. На полях быстро убирали оставшийся хлеб. У одного из ручьев, где была вставлена кадушка и привязан берестовый ковшичек, сели отдохнуть и закусить. Федя лежал навзничь, смотря в небо сквозь густые еще, но слегка пожелтевшие ветки дуба.
— Пойдем, Федя: идти еще далеко.
— Пойдем.
— Что же ты не встаешь? или еще не отдохнул?
— Я, мама, больше не могу идти.
— Как не можешь? ножки болят?
— Не могу, совсем не могу…
— А ты попробуй… тебе так кажется, что ты не можешь, а попробуешь, и пойдешь.
Но, конечно, Феде нечего было и пробовать идти. Он только закрыл глаза, улыбнулся, но ничего не сказал — заснул, что ли. Анна Николаевна сидела так тихо, что подскочивший воробей спокойно клевал навоз, приставший к Фединым сапогам. Наконец, оглядевшись по сторонам, она наклонилась к сыну и осторожно подняла его, еще более легким сделавшееся за болезнь, тело. Тот во сне или в истоме обвил ее шею рукою и щекою прижался к щеке. Анна Николаевна пошатнулась слегка при первом шаге, но потом пошла бодро со своею ношею. Никого не встречалось, так как они выбрали кратчайшую дорогу, не всем известную и почти непроезжую. Это мало смущало путешественницу, все внимание которой будто на то было обращено, чтобы удержать Федю. Но руки все ослабевали и мальчик сползал вниз, держась наконец одними своими ручками за шею, начавшую уже ныть. Было, вероятно, часов пять, а дороги и половина не была пройдена. Вдали, будто заглушенные, но густые, прозвучали ружейные выстрелы. Анна Николаевна прислонилась к дереву и все яснее чувствовала, как руки у нее расходятся, как чужие, и Федя скользит вниз. Она осторожно положила сына под дерево и стала медленно проводить руками по воздуху, чтобы они отдохнули. Заметно темнело, поднимался ветер, разгоняя и те облака, которые были. Мальчик дышал спокойно, но очень тихо, — еле слышно было под толстым сукном куртки, как билось сердце. Мать около него совсем застыла, смотря, как все более краснела западная часть неба. Продолжение дороги в лес казалось совершенно черным. Выстрелы, не сделавшись чаще, не прекращались. Лошадиное фырканье заставило обернуться Анну Николаевну. Из черноты один за другим проскакали с десяток всадников, громко стегая коней. Достигнув дерева, где были путники, солдаты придержали лошадей, будто не зная, куда дальше направляться. Первый, показывая неопределенно рукою на долину, говорил что-то по-немецки. Анна Николаевна бесшумно опустилась на Федю, будто стараясь защитить его от неизвестной опасности; тот не проснулся, только тяжело вздохнул всем телом. Черное платье женщины, очевидно, скрывало ее от глаз неприятелей, потому, что, постояв некоторое время, они опять, один за другим, скрылись в темноте. Сколько времени провела так Анна Николаевна, она точно не знала, даже не знала, о чем молиться: о том ли, чтобы на этой узкой дороге показались какие-нибудь путники, которые могли бы помочь им, о том ли, чтобы в ослабелое тело ребенка вернулись силы, равные ее желанию, о том ли, чтобы сразу очутиться в каком-либо безопасном месте, — она ничего не знала, но все соединила в одно неопределенное устремление, чтобы как-нибудь, как угодно, но сделалось лучше. В то же время она старалась согреть мальчика своим дыханием и беспокойно прислушивалась, бьется ли сердце, стучит ли. Ей не казалось, что она спит, но на нее нашло какое-то скорбное и восторженное забвение, так что она не знала, во сне ли, или наяву, ее спросили:
— Сударыня, может быть, я могу помочь вам в вашем горе?
В темноте выделялось только небо с Большою Медведицею; говорящего у дерева не было совершенно видно. Анна Николаевна, вероятно, громко плакала и прохожий ее услышал. Она стихла и молчала.
— Может быть, я могу помочь вам? Теперь ночь, место здесь глухое, под откосом нас ждут. Я вас отвезу в город, где вы найдете и другую помощь.
— Вы — немец! вы отвезете в плен меня и моего ребенка! будете нас мучить!
— Господь с вами! вы слышите, что я говорю по-русски.
— А разве немцы не могут говорить по-русски?
— Ну, смотрите: похож ли я на немца? я — русский офицер!
Незнакомец вынул карманный фонарь и навел бледный, дрожащий, теряющийся в кустах круг на себя. Он был, действительно, в русской форме, но Анна Николаевна смотрела только на его лицо. Безусое, смуглое и продолговатое, оно не было русским, но, конечно, и не немецким. Длинные глаза строго бодрили и губы, не улыбаясь, были ласковыми. Девическая мужественность и суровая девственность делали лицо это странным и когда-то виденным. От движущегося света лицо казалось неподвижным, не живым.
— Идемте! — сказал он, как приказание, опуская фонарь к траве, словно лучистую лейку. — Я возьму вашего ребенка. Не бойтесь, я умею обращаться с больными. Держите меня за руку. Сейчас мы придем.