Завечерело.
Зажглись огни. Скот пригнан, отбившаяся корова громко мычит на задворках. На ветлах усаживаются грачи.
С горки с поля бежит родник, звенит по деревянному желобу и теряется в позеленевшем пруду. Это знаменитый пруд — он славится лягушечьими концертами.
Чу… уже заквакали!
За большой дорогой трубит пароход. Тьма сгущается. Небо еще румянится на западе, но на юге оно потонуло в серой мути. Заискрились звезды. В соседнем селе горят огоньки… — этот вот у священника, тот у дьякона, а вот что полевее и поярче — это в трактире.
Из растворенных окон чайной причудливыми лохмами тянется дым махорки. Слышится говор… Над окнами синяя вывеска, на вывеске, с одной стороны, намалеваны чайник и чашки, с другой связка баранок на мочале, посредине же черными буквами «Трактир». Слева от крыльца деревянная колода, в колоде сено, лошади вырывают клочья, трясут головами, фыркают и хлюпают по грязи. То и дело из чайной выбегают мужички, то подседельник у лошади передернет, то в бок ей пихнет, обругает крепко и забористо, а то и за угол по своим делам сбегает… В трактире полным-полно. У стены около засаленной карты собралось с десяток мужичков — слушают грамотея Федора Иванова. В правом углу сидит нищий и из чашки прихлебывает горячий чай. За стойкой полнотелая Афанасьевна — дьячкова дочь… на стойке граммофон и банки с вареньем.
«А, Степанычу… мое нижайшее, сколько лет, сколько зим, давно ли прибыл? Ага… в городе был, деньгу наживал, греховодник, что ж, дело хорошее и это не мешает на старости лет. Так, так, значит!.. Ишь ты, сынок, говоришь, ну, Бог с ним, не он первой — служить всем надо. Угощай-ка питерскими, шесть копеек, говоришь, хе… дорогое, брат, курево.
Как живем? Да ничего себе! Бога гневить нечем, живем, как видишь, помаленьку; землицу пашем, хлебушко сеем, надысь тимошку посеяли, во какая травища уродилась, не прокосишь — что рожь. Сеяли и яровые; овес хотя жиденький, но колос крупный, сеять можно, живем и хлеб жуем, сват, хе-хе… чай, не немцы… землицы хватит, звона какие засеки навалили… Только горе, брат, лошадей нет, на мобилизацию всех забрали, да и телегами, тож… пообедняли; кто похитрее, тот и с телегой остался, зад выломал, старшине целкаш и вези назад, не годится, значит… что ж, нужда заставила.
Осенью школу построили, вон там, на выгоне, за Павлом… сопляков учили, хлопот что было, и не говори… земство, знаешь… А зимой учительша приехала, молодая — такая, красивая… страсть как ребят полюбила, картинки волшебные показывала про разные земли и народы. Ей-Богу… умора… занятная, брат штука! Пройдешь это мимо школы, по сугробам ковыряешься и видишь, сидит Марья Федоровна, книжечку почитывает, в полушалек кутается, холодно, значит, в школе-то.
Чупятый зимой помер, Агап Тарасыч, царство ему небесное, старуха евонная одна осталась, сидит у покойничка и волком воет, дескать, хоронить не на что, а поп и говорит, не буду хоронить без денег, хорони сама… эх, Семеныч, миром заплатили, с души по пятаку и закопали Агапыча, вечный ему покой. Потом у Микешки за оброки корову увели; а правду ли говорят, что после войны оброки сложат, милость крестьянам дадут… а?
Дадут, значит!
Ну, а потом казенку закрыли, дела другие пошли, бабы свет взвидели, ни пьянства, ни ругани, все честь честью. Дай Бог на долгие годы царю царствовать!
В трактир все больше ходим и газеты читаем, страсть газеты полюбили, а раньше и не выписывали, не интересовались, значит. Как у вас там… побьем немца? Берлин берут!.. Англия за дело взялась, с левого фланга к морю подошла, Ганновер заняла, а французы, сердешные, Магдебург расколотили и к Потсдаму двигаются. Побеждаем, значит! Коолизация сильная!.. А Льеж, Гент, Брюссель и Остенде совсем разрушили проклятые немцы, обрадовались крупповским мортирам, ишь ты… да нет, милые, недолго дышать осталось… торговли нет, экономический застой, значит, и колонии все отобрали. В Африке, что ли, мусульмане возмутились… да пусть… не понимают, сердешные, что добра им желают… угомонятся. Каков свет-то, сват, а… а раньше думали, что акромя Москвы да Питера и нет ничего… Да тут надысь Савося приезжал, раненый в бок, рассказывал, как ранили… беда, смеху что было, животики надорвали! Пошли это они, брат, на разведки… под Берлином, значит, шли, шли, устали… отдохнуть задумали, на опушке и прикорнули, а тут вечереть зачало… расположились, костер развели и надумали, прости Господи, вшей выпаривать… спасенья нет, вошь одолела. Снял это Савося штаны и над костром держит, вши важно потрескивают, а товарищи спать укладываются, и видит вдруг Савося, что немцы ползут, обомлел грешный, штаны с перепугу выронил, да за винтовку, а за ним и земляки вскочили. Трах… тах… тах… полыснули немцы, да как вскочат, да в штыки… и было их человек сорок, а наших пятеро… Наши залпом… да бежать. Савося как был, так без штанов лататы и задал… бежит, индо ляшки сверкают… Ах, ты, черт, штаны позабыл, отниму у немцев казенные штаны, обернулся и к немцам за штанами побежал, не дело, мол, в полк без штанов являться… а немцы как увидели его, так со смеху чуть не умерли, стоят и гогочут, такие же, прости Господи, люди. Все равно умирать, подошел к ним, а они хоть бы что, смеются только, храбрости его удивляются, а штанов не дают… подбежал Савося к взводному и ну штаны вырывать, борьбу затеял, а те смеются только и ничего… вырвал да бежать, побежал, а потом остановился, надеть хотел, а они ружья на прицел, тьфу ты черт, схватил штаны и опять ходу задал, бежит и оглядывается, а как штаны надевать, так они ружьями грозятся… ишь ты, черти полосатые… плюнул… да так без штанов на деревню прибежал, а как в деревню прибежал, откуда ни возьмись пуля — в бок ударила…»
И заговорил мужик другим языком, крепко занадеялся он на лучшее будущее, позабыл горе и стоны, позабыл семью свою и пошел за царя костьми ложиться.
Верь, мужик — только вера спасет тебя!
Занималось утро.
Ночь была темная; беззвездная, непроницаемая завеса из клубящихся туч, гонимая порывами бури — мчалась к востоку.
Ветер усиливался, порой превращаясь в ураган, подхватывал с земли густые тучи пыли и нес их к Берлину.
Перед рассветом разразилась гроза.
Гром гремел не переставая, синие вспышки молний переплетались и скрещивались на черном фоне грозовых туч. При каждом ударе грома солдаты снимали фуражки и набожно крестились. Ветер хлестал прямо в лицо, рвал шинели, пролетая над траншеями, ломал батарейные прикрытия. Через минуту шумящие потоки воды хлынули к окопам. Вода прибывала, подымалась выше и выше, хлестала за солдатские сапоги, подбиралась к коленям, а где окоп был поглубже и поуже — доходила до пояса. Но, несмотря на дождь и непроглядную тьму, за окопами шли беспрерывные передвижения резервных войск.
Под покровом ночи напряженно шевелилось стальное тело русской армии, подобно гигантскому удаву сжималось и двигалось ее тело, обхватывая теснее и теснее осажденную столицу.
Ух — грянула первая батарея. Трах… тах… тах… завторили гаубицы…
С фортов ответили.
Синеватые лучи германских прожекторов нервно нащупывали передовые цепи. Но дождь хлынул еще сильнее и за его водяной завесой едва ли что-либо видели германцы. Снаряды ложились за позициями.
Зарокотали пулеметы.
Прямо по лужам ползли русские, ползли тихо, без выстрелов, припадая к земле, останавливаясь и набрасывая перед собой земляной холмик, не двигались, если луч прожектора медленно скользил по солдатским спинам, а когда становилось опять темно — ползли дальше.
Вспыхнуло «ура».
Как будто поднялось и воспрянуло гигантское чудовище, закричало на тысячи голосов, загрохотало, заскрежетало зубами и с ревом кинулось на форты.
«Ура, ура… ур…ра. Ура!»
Прошло семь часов.
Канонада усиливалась. Тысячи стальных жерл сыпали снаряды.
Жутко было на улицах Берлина. Куда-то торопились, куда-то бежали, что-то делали обезумевшие, несчастные люди; трусливо прятали в погреба свои сокровища, запирали двери, заколачивали ставнями окна…