«…в результате релятивистских эффектов уровень с данными L и S расщепляется на ряд уровней с различным значением Y…»
Он выслушивал без особого восторга, но и без возмущения, как бы подлавливая паузу, чтобы вклиниться со своим арбузиком.
Однажды райским утром (расценивайте эпитет с точки зрения вышесказанного) я увидел на ладони Исторического Великана тонкостенный стакан с хорошим вином. На постаменте, свернувшись калачиком и положив голову на исторические ботинки, спала Арабелла. Мой взгляд ее разбудил.
– Доброе утро, – сказала она. – Вы знаете, что Помпее грозит гибель?
– Когда? – спросил я.
– Три дня вас устроит? – спросила она.
Я прикинул.
– Три дня? Это немало.
– Может быть, и меньше. Поторопитесь.
– А как вы здесь оказались, Арабелла?
– Случайно наткнулась в кустах на этого господина. Он поразил меня. Бедное заброшенное дитя истории! Он долго рассказывал мне об астраханских арбузах и, как всегда, ужасно преувеличивал. Однако я слушала его ночь напролет. Он ведь несчастный, так и не понятый никем, кроме своей бедной жены. Мы ведь с ним слегка родственники по половецкой аристократической линии. Увы, европейский наш ствол расщепился в слишком отдаленные века. Их сучья засохли, наши плодоносят до сих пор. Кто в этом виноват? Я предложила ему все, чем была богата. Видите, стакан на ладони? Видите, он благороден – не тронул, оставил мне до утра, как это мило, нет-нет, в частной жизни он определенно был не понят.
Она встала и потянулась. Белые брюки ее и блуза были в бронзоватой пыли – великан слегка линял.
Любимица Рима, мифическая Арабелла! Всякий раз, когда встречаешься с нею, думаешь, что это фокусы телевидения или новоизобретенная голография.
Обезьянкой она вскарабкалась вверх по историческому великану, ловко укрепляя босые ступни в изъянах скульптуры, достигла стакана.
– Доброе утро!
Закинутая голова. Большие глотки. Огромный мускул горла споро проталкивал настоявшуюся за ночь в звездном бродиле влагу.
– Это что же, по вражескому радио передали? – спросил я.
– О нет, я сама ему на ладонь поставила, – испугалась притворщица Арабелла. – Это мое вино, клянусь вам!
– Я не о вине.
– О чем же?
– О новости. О гибели Помпеи.
– Ах, об этом! – она весело болтала ногами, свисая с руки ИВ. – Да-да, то ли ангел пропел, то ли радио набрехало.
Я стал надевать свои кроссовки.
– Как вам пишется? – спросила Арабелла. – Прочтите пару строк из «Резонанса».
Я прочел.
– Браво! – сказала она.
– А как вам поется? – спросил я.
– Надоело, – засмеялась она. – Вам хорошо, сидишь, как червяк, и пишешь. Пение по телевидению – отчаянная скука!
– Однако публика… – начал было я.
– Знаю-знаю, – отмахнулась она. – Я пытаюсь найти другой путь, чтобы ободрить их к существованию. Вы, кажется, собираетесь бегать? Возьмите меня с собой.
Мы побежали вместе ровно и ритмично в винном облачке ее дыхания, но, повернув однажды голову, я не нашел ее рядом. Обернувшись, я увидел в удаляющейся с каждым шагом перспективе цистерну с пивом. Вокруг нее толпились маляры и киношники, Арабелла, протягивая вперед ладони, ободряла дремучий наш люд к дальнейшему существованию.
Вечером на Помпею стал падать пепел. Мутный лунный свет освещал гребень хребта, над которым поднималось мутное розовое свечение. Кое-где по лесистым склонам ползли уже змейки пожаров.
Иностранные радиостанции на все голоса предвещали гибель курорта. Столица наша мощно и спокойно опровергала клеветнические слухи.
В тот вечер я поставил точку в манускрипте и отправился в парикмахерскую. Что-то захотелось резко переменить во внешнем виде: то ли подбрить виски, то ли подкрутить усы – короче, ноги несли меня в парикмахерскую.
Представьте себе меня в тот вечер – огромного роста рыжий детина с огоньком в глазах. Благие порывы забыты. Забыты и красивые фразы из «Резонанса», начисто выветрились. Отчетливо понимая, что Помпея и на этот раз «засосала», бодро двигаюсь к центру «засоса» – в парикмахерскую. Хлопья пепла красиво парят, слетаются к свету ранних фонарей, опадают на толпу варваров, как всегда жаждущих «кайфа».
Прямо у набережной ошвартовался греческий лайнер. Там играет музыка. Все время повторяется новый шлягер «Любовная машина». Вокруг лайнера бурлит толпа. Фарцуют все кому не лень: и пионеры, и пенсионеры, и лабухи, и даже центурионы в своей форме, и даже, между нами говоря, центурионы в штатском. Кажется, даже конечный смысл фарцовки уже потерян, забыты принципы первичного обогащения, идет какой-то беспорядочный алчный обмен, охота за одеждой, напитками, разной японской мелочью, табаком.
Вот и парикмахерская: над входом держат венок дореволюционные наяды, слева от входа мемориальная доска в память о подпольных заседаниях помпейской ячейки нашей пасеки, справа мемориальная доска в память о пребывании «великого летописца эпохи сумерек общественного сознания». Остается вопросом, долго ли он здесь пребывал и что делал, пребывая: усы ли подкручивал, подбривал ли виски?
Впрочем, в эпоху сумерек здесь вроде бы и не было парикмахерской, здесь как будто бы как раз и помещался гигиенический дом терпимости. Конечно, может быть, и это брехня, городской миф с ухмылочкой: обыватель про летописцев обычно распространяет ехидную похабщину, а истину установить сейчас невозможно – архивы уничтожены, история полностью искажена пропагандой.
Итак, я вхожу в большой зал, отражаюсь сразу в двух десятках зеркал: внушительная картина – прибытие в парикмахерскую целой толпы огромных рыжих мужланов. Два десятка кресел, соответствующее количество мастериц – толстенькие, тоненькие, грудастенькие, жопастенькие, в помятых и испачканных халатах, все в разной степени пьяные. Полный комплект клиентов. Один буйно хохочет, дрыгая в кресле руками и ногами, другой обвисающим телом клонится долу, вяло водит над полом рукой, будто в поисках подводных сокровищ, третий вращается в кресле, обхватив бригадиршу цеха за ягодицы и напевая вальс «Робок – не – смел». Остальные более-менее бреются.
Каково настроение вошедшего рыжего гиганта? Всю бы эту шваль хлыстом из брадобрейного храма и разом плюхнуться во все двадцать кресел, все двадцать баб почему-то безумно нравятся. Постыднейшее, конечно, настроение.
Пристыженный, вижу – здесь, оказывается, и очередь еще отдыхает, мужланов пять-семь; чем я их лучше? Ничего не поделаешь, вот с этой пьяной швалью нам и жить, заикающееся содружество людей, отравленных мерзкими «портвейнами», рублевым пойлом с осадком химической слизи, так называемой «бормотухой». С такой швалью, как мы, не только Помпея, год-два – и сам Рим качнется, но вот с ними, с нами, нам и жить, с ними и гибель встречать, а эмиграция – это прогар, как внешняя, так и внутренняя.