Надменность Ангуля сменилась осторожностью, он спросил:
— По какому признаку ты можешь узнать убийцу?
— Тот, кто убил моего брата, воспользовался его мечом. Медвежий коготь был изображен на рукоятке… Смотри, вот такой же, как этот!.. — он выхватил меч, привешенный к боку Ангуля.
Сложив руки на своей широкой груди, Ангуль пробовал сдержать его гнев:
— Азы тебе помогают, Дромунд. Вложи меч в ножны и скажи, чего ты требуешь. Я заплачу за кровь, как велит правосудие и наши законы…
Но он не успел договорить своего лживого обещания, как Дромунд два раза вонзил меч в грудь своего врага; потом, попирая ногами скатившееся в песок тело, запел гимн, который обыкновенно поют воины, удовлетворившие свою месть: «Меня окружала темная ночь, а теперь засиял день! Я смотрел на прах, теперь я созерцаю звезды! Руки мои обагрены кровью, но моя честь белее снега!»
Право мести было признаваемо у норманнов всеми без исключения. Их первобытный мозг так же привык к жестокостям, как тело к сырому мясу. Убийство, совершенное на земле из-за мести, давало доступ в Валгаллу. Но смерть Ангуля задела интересы слишком многих. Дромунд и Гаральд, защитивший своего друга от нападения толпы, должны были нести ответственность за совершенное ими убийство.
Распри среди наемников улаживались в Византии просто. Виновных приводили к судьям и те предлагали заплатить выкуп за убийство. За такого важного начальника, каким был Ангуль, надо было заплатить сто сорок золотых, более чем годовое жалованье наемного норманна.
Дромунд открыл перед судьями свой пустой кошелек…
— Ты знаешь закон? — сказал ему переводчик. — Топор правосудия должен пасть на твою голову.
— Да будет так, но этот человек не участвовал в убийстве, — сказал Дромунд, указывая на Гаральда.
— Он защищал тебя от возмездия, — отвечали судьи, — так пускай и разделяет твою участь.
— Я это ожидал, — сказал Гаральд.
Тотчас же по окончании суда назначена была и казнь.
Дворцовый сад заканчивался на востоке большой террасой, которая господствовала над Босфором.
Эта терраса была для элегантной толпы знати, имеющей доступ ко двору, излюбленным местом прогулок и любовных свиданий.
Вечером сюда приходили пары любоваться заходом солнца.
С этой террасы открывался вид на порт, где передвигались по глади залива суда. Внизу слышались брань и крики; наверху же раздавались веселый смех, звуки поцелуев, шорох вееров.
У подножия этой террасы Дромунд и Гаральд были прикованы к позорным столбам. Приставленный для наблюдения за ними воин то и дело отгонял зевак, которые приходили посмотреть на приговоренных к казни, и пугал шалунов-мальчишек, при одном виде его копья обращавшихся в бегство.
Равнодушные к взорам любопытных и к детским проказам, оба воина безмолвно сидели у своих столбов. Их сердца бились спокойно. Но все же, когда на заливе показалось судно, плывущее на всех парусах в сторону Понтийского моря, Гаральд глубоко вздохнул. Однако не страх смерти закрадывался в его душу при потухающих лучах заходящего солнца. Не питая ни к кому ненависти, он не испытывал удовлетворения от совершившегося убийства. Ему просто было грустно. С тоской вспоминал он свои полные приключений плавания среди беспредельной свободы морей; ночи, проведенные в борьбе с волнами и непогодой; бури и грозы, которым так радовалась его смелая душа. Сквозь высокие мачты судов грезились ему острые скалы, бездонные пропасти, снежные вершины и громадные сосны, тесно стоящие друг около друга, как гиганты, готовые выдержать приступ; все эти воспоминания о милом севере так переполнили его сердце, что он запел старую скандинавскую песню.
Он воспевал зиму с ее глубокими снегами, весну, которая ломает твердый лед, согревает землю, зеленит ветви сосен, освобождая их от ледяной одежды: «В этот час спешит Урда, одна из трех красавиц Норн, за весенней водой к ручейку, чтобы напоить свежей влагой могучий бук Идразиль…»
Гаральд напевал тихо, голос его звучал жалобно, как ветер, колеблющий сласти судна.
Услышав эту песню, Дромунд бросил на землю горсть игральных костей, которыми забавлялся с ловкостью жонглера, перекидывая их с руки на руку. Затем нетерпеливо рванул свою цепь и обратился к стражу:
— Приятель, — сказал он, — скажи, когда нас поведут на казнь?
Посмотрев через лес мачт на запад, воин отвечал:
— Когда солнце совсем опустится в море, тогда и ваши головы будут плавать в крови.
— Благодарю, — спокойно сказал Дромунд.
Увлеченный своим пением, Гаральд не обратил никакого внимания на слова воина. Помолчав какое-то время, как бы для того, чтобы прислушаться к грустным чувствам, царившим в его душе, он снова запел: «Вода течет и преобразуется в мед, которым питаются пчелы. Норны не оставляют своими заботами бук, отягощенный блестящими плодами, и он растет и тянется к небу…»
Вдруг Дромунд вскочил на ноги и, подойдя, насколько позволяла цепь, крикнул ему:
— Чтоб когти Фенриса вонзились тебе в кожу! Прекрати ты этот волчий вой! Возьми кости, давай лучше сыграем. Что с тобой? Уже не сожалеешь ли ты о Византии?
Со спокойствием человека, не боящегося, что в его мужестве усомнятся, Гаральд отвечал:
— Я мечтал, что возвращусь на родину с нагруженной золотом ладьею. Мне хотелось отправиться на конец моря, на запад, и посмотреть на других богов, кроме Азов, охраняющих мир. Я завещал сжечь себя на своем судне. Вот над своей головой я слышу шелест флага, которого я уже больше не разверну…
Дромунд, желая убедить его, что судьбы людей заранее предначертаны в небе, сказал:
— Что из того, что несколькими годами больше или меньше морской ветер будет дуть тебе в лицо? След самой знаменитой ладьи исчезнет в океане; дым самого славного костра рассеется в воздухе. Предоставь женщинам оплакивать утраченную молодость и купцам сожалеть о жизни. Неведомый мир находится не на западе, а над нами. Через несколько часов мы пройдем этот таинственный путь! Двери уже отпираются перед нами! Свет воссияет в наших потухших глазах!
Голос Дромунда славился среди моряков. Говорили, что он надувает паруса, доходит до неба, что сами Азы наклоняют ухо, чтоб наслаждаться, слушая его пение. В этот же вечер, когда Дромунд, вдохновленный верой и предстоящей смертью, обращая к небу свое лицо, спокойное, как у самого Бальдера, торжественно запел похоронный гимн, голос его звучал, как никогда прежде, и вся фигура как бы дышала гордым осознанием близости к Валгалле.
Из придворных дам, окружавших императрицу Теофано, более всего она любила за веселость, живое воображение и изобретательность в развлечениях Евдокию, молоденькую вдовушку, удивлявшую всю Византию своими разнообразными фантазиями и любовными причудами.
Она, например, открыто проявляла какую-то необъяснимую привязанность к бывшему придворному писцу, выгнанному Константином Порфирородным со службы за взятки. Она употребила все свое влияние, чтобы избавить этого негодяя, Иоанна, прозванного Хориной, от казни, устроив ему убежище в монастыре. При восшествии на престол Романа, именно благодаря ее стараниям Хорина, сбросив монашеский клобук, пристроился опять ко двору.
Горячее рвение, выказанное Евдокией в заботах о Хорине, неприятно действовало на императрицу и заставляло ее хмурить брови. Но Евдокия, поведя плечами, с улыбкой, подкупающей как мужчин так и женщин, воскликнула:
— Государыня! Неужели ты ревнуешь меня к евнуху?
Благодаря таким шуткам и постоянной веселости, она не только сохранила благоволение императрицы, но и сумела добиться для своего приятеля назначения начальником над наемным отрядом, который должен был охранять священную особу самодержца.
Расположение Евдокии к Хорине объяснялось отчасти тем, что этот евнух забавлял ее складом своего ума и циничными разговорами, а отчасти общей выгодой. Честолюбивые, расчетливые, несмотря на кажущееся легкомыслие, они прекрасно понимали, какую силу может приобрести среди придворного общества союз хищного человека с обольстительной женщиной, только для вида прикрывающейся мнимой пустотой своего характера.
Состояние, которым обладала Евдокия, увеличивало число почитателей ее ума и красоты людьми, поклоняющимися исключительно богатству. Но из этой громадной толпы обожателей она особенно выделяла двух братьев-близнецов, Троила и Агафия. Их поразительное сходство служило предметом постоянных насмешек и шуток.