Я говорил, что нас в процессии обгоняли неизвестные люди, их становилось все больше и больше, и все они были одинаковыми: у всех чувствовалась хорошая физическая подготовка и профессиональное проворство, все откормленные здоровяки в русских рубахах, каких никто уже не носил, кепках или невообразимых фетровых шляпах, — в конце концов это начало действовать мне на нервы. Я же не напрашивался и пришел-то сюда вопреки собственному желанию. Я вообще не большой охотник тереться около сильных мира сего, и дело вовсе не в том, что я оскорбился, когда меня оттеснили от почетных рядов. Но это делалось так дико, так… просто не нахожу слов. Нас то и дело толкали, как будто мы очутились на казарменном дворе и мимо проносились опоздавшие солдаты, застегивая на ходу ремень и спеша занять свое место в строю… А двое или трое, что втиснулись совсем рядом со мной, с левого боку — справа были Омела и Луппол, — к тому же еще принялись громко, не стесняясь, переговариваться — видно, признали во мне иностранца, а иностранец, как известно, тем скорее поймет тебя, чем громче будешь орать. Они говорили между собой, но слова, несомненно, предназначались нам. Ближайший ко мне и вовсе не церемонился и то и дело пихал меня локтем. (Именно об этом горлопане я подумал, когда Мишель показал мне своего убийцу.)
Каковы границы реализма? Во всяком случае, бес сопоставления должен быть из него изгнан. Помню, как-то раз, уже во время оккупации, в Ницце, я пошел на вокзал встречать одного человека, свою, как тогда говорили, «связь»… до чего же многозначны слова! Если вам угодно знать, связным был парижский адвокат. Я подошел к перрону и увидел, что из поезда вылезает Дорио[18] со своими парнями. Вот это были манекенщики будь здоров, целая летняя коллекция, Мишелю бы поглядеть! Не медля ни секунды я отправился домой и дожидался связного там. Да нет, какая тут диалектика? Какой реализм? Во всяком случае, в ту пору я даже не задавался таким вопросом, и подобные сопоставления показались бы мне невообразимыми, ибо я полагал, что при различном содержании никаких общих форм быть не может. И если у человека мерзкая рожа, но он при этом является носителем идеи, то… примерно так я рассуждал. А впрочем, все это и сегодня не умещается у меня в голове. Так же, как некоторые вещи из области физики или математики, существование которых я признаю, поскольку знающие люди уверяют меня, что так оно и есть, но для меня они непредставимы, я не могу их вообразить. Да и специалисты тоже не могут.
Мой сосед слева и двое его приятелей орали во всю глотку, то и дело тыча пальцем в идущих впереди. Казалось бы, чего ради было стараться, если они и вправду разыгрывали этот спектакль для меня. Ясно же, что я иностранец и не понимаю их языка. Русского я не знал, мог только с грехом пополам спросить дорогу да едва разбирал заголовки в газетах. Но если вас толкают локтем в бок и, показывая пальцем на идущего чуть впереди человека в фуражке, спрашивают: «Наполеон?» — вы поймете, что это насмешка, даже не зная французского. Омела и Луппол посматривали налево с озабоченным видом. «Не отвечай им», — сказала Омела. Но те продолжали свое, нахально тыча пальцем то в одного, то в другого (Молотов? Сталин?) и грубо домогаясь, чтобы я, чужак, опознал здешних знаменитостей в совершенно не похожих на них людях. А тот, что был ближе всех, совсем уж обнаглел: ухватив меня за руку выше локтя, говорил что-то, чего я не понимал, и время от времени резко наклонялся ко мне, заглядывая мне в глаза и обдавая омерзительным запахом — должно быть, нажрался зеленого лука. Я по природе человек уравновешенный, но всему есть предел. И вообще, не люблю, когда мне щупают бицепсы. Я отстранился раз, другой. Сказал Омеле: «Мне надоело… кто это такие? Я сюда не напрашивался, не хотел идти… и куда девался Мишель?» Его было не видно, между «сливками общества» и нами как из-под земли выросло рядов двадцать. «Успокойся», — сказала Омела, прекрасно меня знавшая. Но комедия продолжалась. Наглец снова вцепился в мою руку, а я терпеть не могу таких фамильярностей. И тут я сказал Омеле: «Ну, хватит с меня… для этого, что ли, Мишель нас сюда тянул? Или ты думаешь, что такое Горького не обидело бы?» Луппол наклонился к Омеле и что-то тревожно шептал ей на ухо. «В общем, с меня хватит, — повторил я, — давай выбираться и пошли домой, в гостиницу…» — «Ты с ума сошел, это невозможно, как ты выберешься, там же лошади!» Лошади! Плевать я хотел на лошадей, хотя они действительно стояли живой стеной между толпой и похоронной процессией. Но лошади меня не дразнили и не хватали за руку. Луппол, перегнувшись еще больше, шепотом убеждал меня, что так нельзя, иначе будет скандал. Ах, скандал?! Как раз этого ему не следовало говорить, и когда сосед того нахала, что шел со мною рядом, а теперь оказался в переднем ряду, спросил меня, указывая на маячившую далеко впереди высокую фигуру Жданова, не Ворошилов ли это — а Ворошилов махонького роста, — кровь бросилась мне в голову. Это было последней каплей. Я рванулся в сторону. «Антуан!» — крикнула Омела. Но где там! На глазах у изумленных людей, хотя верховые милиционеры меня, наверно, даже не увидели, я бросился меж лошадиных ног. Глупость, конечно, но я был оскорблен и взбешен. Ничего страшного не произошло, лошади оказались смирными, ни одна не лягнула меня и не шарахнулась. И я очутился среди обыкновенных смертных, таких, как мы с вами, которые не приходились родней покойному, не имели высоких связей, которых никто не приглашал участвовать в процессии, чьи имена никому ничего не говорили. Словом, покинул рубрику светской хроники. Пробираться к «Метрополю» сквозь эту толпу безымянных статистов было нелегко — тут была давка, не то что в колонне. Ко всему прочему, я чувствовал, что просто смешон. До сих пор не знаю, каким образом Луппол с Омелой вдруг оказались рядом со мной. Не ныряли же вслед за мной под лошадиное брюхо? Должно быть, как-то объяснились — вот что значит уметь говорить с людьми на их языке! Я чуть не плакал. Вспоминались матросы с парохода, на котором мы плыли по Балтийскому морю, ночные песни на палубе и многое другое: французский Народный фронт, концерты во время рабочих забастовок, где Ингеборг д’Эшер пела перед продавщицами из «Галери Лафайет» «Пора цветущих вишен»… все, что я знал об этой великой стране, где все работали, работали без устали… и для чего? вот для такого? «Это нелепо, — возражала Омела. — Ты бросаешься из одной крайности в другую, сколько раз я тебе говорила, что ты восхищаешься всем подряд, а теперь вдруг пожалуйста! И все из-за какого-то провокатора!.. Ну, конечно, а кто же он?! Ладно, пойдем-ка лучше выпьем горячего чаю с тянучками».
18
Дорио Жан (1898–1945) — в молодости один из лидеров французского коммунистического движения, в 30-е годы основатель фашистской партии во Франции, в годы оккупации возглавил Легион французских добровольцев против большевизма.