Почему ты смеешься над этой историей, Омела, не ты ли сама дала мне прочесть эти прерывистые, как дыхание великана, стихи:
…и не ты ли хотела, чтобы их положили на музыку? Между тем многие видят в ревности проявление животного начала, не понимая, что подлинная ревность присуща именно человеку и что она так же не похожа на ревность скотскую, на эту злобу оскорбленного собственника, как не похожи человеческие глаза на волчьи! Ненавижу авторов, выставляющих ревнивцев в смешном свете, начиная с самого Шекспира, и каждый раз, когда публика в театре хохочет при виде несчастного, узнающего, что он обманут, меня охватывает невыразимый стыд. Нет, утверждаю я, ничего гнуснее, чем вариации на тему «рогоносцев», обеспечившие успех не одной комедии. Нет, утверждаю я, ничего возвышеннее и благородней, чем эта ревность, и пусть не превращают ее в посмешище, или я разрыдаюсь при всем честном народе. И вообще человек, утверждаю я, только тогда человек, когда поднимается до этой непрестанной, бесконечной ревности, когда ревнует при каждом вдохе и каждом выдохе, оправданно или без всякого повода. Да что я говорю? Ревность всегда оправданна, даже когда никакого повода нет. Оправданная или нет — разница чисто количественная. Бедный простофиля, довольный ежедневной порцией похлебки! Конечно, если понимать буквально, твоя жена тебе верна, но вдумайся: едва ли ты знаешь, что еще, кроме тебя, отражается в зеркале ее души. Да, в ночной тиши она стонет в твоих объятиях, но не все ли женщины на свете… Безумен безмятежно верящий, что он любим!
Кто это говорит, спросите вы, я или он, Антоан или его двойник, какое лицо подразумевается: первое или третье, актер или зритель, действующий или пишущий, тот, кто не отражается в зеркале, или тот, кто решил собою заменить ему зеркало, и как различить, кто из них как относится к той же Омеле, кто ее возлюбленный: он или я, как узнать, где настоящий Созий[24]? По манере чихать? Или сопеть? Да разве сам я знаю, кто я такой: у меня не брали отпечатков пальцев, не подвергали экспертизе душу, и вообще все это не больше, чем капля чернил, каракули на бумаге, а графологам я не верю: буквы всегда анонимны, что бы там ни толковали о штрихах, петельках и прочем! Можно ли быть уверенным в подлинности самого почерка? Сколько бы эксперт ни изучал рукопись, он может извлечь из нее только сведения о переписчике. Это письмо к тебе, Омела, — лишь игра воображения, но кто и что воображает, неизвестно. Однако такая путаница не новость. Возьми того же Пушкина: в главе, которая называется «Путешествие Онегина», это бросается в глаза. Александра Сергеевича невозможно отличить от его героя, поэт говорит «я» — и повествование продолжается от его лица; потом, вдруг спохватившись, он изворачивается и говорит, что это Онегин проезжал теми же местами спустя три года и вспомнил о нем. Однако тут же (Я жил тогда в Одессе пыльной…) Онегин забыт напрочь, и не Евгений, а сам Пушкин глотает черноморских устриц. В этих фрагментах, которые автор (из цензурных соображений) не включил в основной текст, но все же пожелал поместить в приложении к роману «Евгений Онегин», пропали даром все риторические ухищрения, все старания отделить автора от героя и убедить нас в том, что оригинал и образ не одно и то же, — а все благодаря этой неразберихе. И хотя Александр прощается с Евгением в последних строках романа, но называет его «мой спутник странный», как будто говорит о собственной тени. «The Travelling Companion»[25] — так должен был называться и рассказ Р. Л. Стивенсона, который, он порвал, написав вместо него «Странную историю доктора Джекиля и мистера Хайда»… Чуть дальше Пушкин пишет, что, принимаясь за роман, не ясно различал его даль «сквозь магический кристалл». Прости же мне, Омела, что и я пишу тебе так же путано.
23
В. Маяковский. «Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви». В подлиннике процитировано в переводе Эльзы Триоле.