Выбрать главу

Порой я сам не понимаю, чего ради еще живу, чего жду от завтрашнего дня, на что надеюсь, и я бы уже давно повесился на первом же попавшемся суку, но меня останавливает страх внушить тебе омерзение своим видом. Только ради того, чтобы избавить тебя от этого зрелища, я остаюсь в живых, но можно ли быть уверенным, что тебя пощадят другие, а ты пощадишь меня и не станешь смотреть на мое лицо, искаженное гримасой смерти, когда настанет мой последний час? А запомниться с такой гримасой на лице не значит ли проиграть, уступить победу всем живущим, самому ничтожному из них? Поэтому больше, чем к смерти, я ревную тебя к жизни без меня. Верно, черви, что станут пожирать мою гниющую плоть, ощутят неистребимую горечь этой ревности. И пусть я стану глиной, летучей пылью… ни земля, ни ветер не уничтожат эту чуму, и хватит одного порыва, чтобы разнести ее на века, отравить все будущее, — так что, если есть на свете пусть не Бог, а хоть какая-нибудь справедливость, прошу вас, кто б вы ни были, вас, кто будет тогда распоряжаться словами, назвать эту стихию не «ревностью», а моим злосчастным именем.

Ибо я сделал бессмертной свою любовь к тебе, и отныне каждый, кого посетит это чувство, кто заболеет сим недугом, увидит твое отражение в зеркале моего имени. И пусть каждый, слышишь, Омела, каждый вслед за мной будет ослеплен тобою так, что перестанет видеть самого себя; пусть обреченным на любовь детям грядущих времен всюду является твой образ: в ручье, в реке, в блестящем лезвии ножа. Он переживет меня, этот образ, и хоть у меня уже не останется ни глаз, ни рук, ни души, я буду ревновать его к каждому живому существу и призывать конец света.

«А где, бишь, мой рассказ несвязный?» — сказано у Пушкина.

«Просто невероятно, — перебила меня Ингеборг, не выслушав даже перевода этой строчки из «Онегина», — до чего у вас одинаковый почерк… и все же, все же хотела бы я знать, кто из вас двоих мне пишет, хотя Антоан не ревнив и мне почему-то кажется, что у того, кто это писал, голубые глаза…»

Трехстворчатое зеркало

I

«А где, бишь, мой рассказ бессвязный?..» Извилистый… Запутанный рассказ… Словно дорога или нить. Но и разматывается он легко. Легко распутывается. Да, где, бишь, мой рассказ, лишенный всяких скреп? Разве только любовь к тебе скрепляет его части. Скольжение теней. Ни связей, ни основы, ни канвы в моем рассказе, он у меня, как говорят, раскованный, но ведь никто не сковывал его? Не лучше ли сказать — не-скованный? Хотя при чем тут вообще оковы? Нет-нет, бессвязный, так верней всего, хотя Омела, возможно, назвала бы его как-нибудь иначе, например беспорядочным. И вдруг в этом хаосе, похожем на городскую свалку: куски труб, старые башмаки, консервные банки, черепки, шлак, утратившее всякий вид старье — как будто вспыхнул в солнечном луче осколок стекла, и этот блеск напомнил мне местами облупившуюся, просвечивающую насквозь амальгаму еще одного зеркала — как странно выглядит сегодня этот выплывший из прошлого предмет, как странна эта воскресающая вместе с ним обыденная жизнь Парижа тех времен, когда ничто не предвещало страшных потрясений, когда слово «монстр» относилось лишь к экспонатам Барнума, химерам да драконам, поскольку никто еще не видел монстров в человеческом облике, с такими добрыми глазами, светлой кожей, к тому же столь чувствительных: при случае достанут фотографию своих детишек, невинных ангелочков.

Все это было давно, тогда я еще не знал никакого Антоана Бестселлера, ни сном ни духом не подозревал, что в моей жизни может появиться женщина, подобная Ингеборг д’Эшер или хотя бы стоящая ее мизинца. Я, то есть Альфред, переживал тогда пору случайных встреч: достаточно было какой-нибудь девушке польститься на меня, чтобы я пришел в восторг и немедленно забыл о предыдущей подруге, устремившись к новой, словно в неведомую страну, желая познать не только ее тело, не только чувственные удовольствия, а весь роман ее жизни; мне было интересно все: ее семья, ее муж или любовник, круг ее друзей и даже работа. Не только физического наслаждения искал я в ее объятиях — я жаждал проникнуть в запретный сад, в иную среду, в иное существование. Каждая малость открывала мне в женщинах нечто неведомое, некую