Что все-таки она там делает? Наверно, в спешке оставила распахнутыми все двери; о, кажется, я знаю: подобно ребенку, которому надо высказать кучу разных вещей — такую охапку, что еле умещается в руках, и он бежит со своей ношей по всему дому, стараясь ни за что не зацепиться, не врезаться в косяк, открывает и придерживает двери ногой, чтобы они не хлопали и не ударяли его в спину, поднимается с этажа на этаж, по лестнице с зияющими щелями, — подобно этому ребенку, нетерпеливо ищет выход голос, он пробует себя, сбивается, вновь крепнет, пульсирует, сначала просто шепотом, далеким эхом, невнятным напевом в такт шагам, словно бесхитростное переплетение прутиков, предрассветный птичий сон, смутное воспоминание, настройка инструментов перед игрой оркестра, и вдруг в меня проникает гармония, меня захватывает нечто стихийное, оно растет, разливается, как боль, и стоит мне поддаться этой стихии, я не волен в себе, она берет меня в плен силой волшебного оружия, перекрывает мою собственную фантазию и непостижимым образом подчиняет меня твоему произволу, вовлекает в вихрь иной жизни, где мне позволено лишь слушать, претерпевать все новые, непредсказуемые потрясения, упиваться откровениями, стирающими все, что хранилось в памяти; меня, как провинившегося мальчугана, ведут за ухо вон из самого себя, через все, дотоле запертые, покои моей души в воображаемый мир — а мир привычный тотчас вянет и бледнеет, — ведут через пеструю толпу, в которой сам я превращаюсь в призрака, через сплетенье мыслей, похожее на стремительные объятия любовников, и по тому, как судорожно сжимается горло, отнимаются руки, замирает сердце, пресекается дыхание, как жажду я внимать еще и еще, как боюсь: вдруг все оборвется, кончится, замолкнет и останется прежняя размеренность дыхания, — я понимаю, что рожден лишь для того, чтобы слушать эту нескончаемую исповедь, научился стоять и ходить лишь для того, чтобы дойти до этой минуты, лишь для того вылеплено мое тело, вместилище души, лишь для того познал я историю былых веков и стран, человеческих злодеяний, возвышенных идей, пережил бури, недуги, тысячу раз рисковал сгореть, исчезнуть, умереть от горя, собственноручно разорвать себя на части, испытал голод и войну, клевету и предательство, вытерпел пытки, плевки, зуботычины и многое другое, чего не могут передать слова, — лишь для того, чтобы настала эта минута, когда я, распростертый у подножья лестницы, ведущей к тебе, слушаю, как ты поешь, Омела, и растворяюсь в голосе твоем… Нет больше ни меня, ни всех моих романов, несчастных книжек, где, как чудом из чудес, я восхищаюсь зеркалом без амальгамы, игрою отражений…
Как гнут тростник ловкие пальцы плетельщика… так твои уста плетут из любой материи корзинки, кружева, круженье и крушенье, и каждая простая фраза источает легкий аромат твоего дыханья, вот, кажется, оборвалась, но нет, подхвачена опять, слова слетают, точно лепестки. Мелодия так хороша, что море готово умереть от зависти! Где я? Где то, что, помнится, было моим иссушенным временем и жаждой телом? Теперь я занавеска на окне, которую колышет твоя песнь, я трепещу, взметаюсь, опадаю, послушный прихоти озвученного ветра, я — слабый след полуистершихся письмен, я — кромка берега молчанья, которую захлестывают волны музыки, прилив все выше, и все сумбурнее моя душа… Не сам я выбрал свою участь: родиться и страдать, не выбирал ни времени, ни места. Я не хотел ни этой крови, ни этого смятенья!