Выбрать главу

— Рассказ называется «Эхо». Эпиграф…

— Ну, уж нет! — перебила Ингеборг и выхватила у меня рукопись. — Здесь, кажется, все разборчиво напечатано, я лучше прочту сама, доверюсь своим, а не вашим глазам! Посмотрим, что это за преодоление реальности…

Что ж, я вышел из дому, оставив госпожу д’Эшер одну в гостиной, где тихо бормотало радио, и она, расположившись в малиновом кожаном кресле, которое, если приставить пуф, легко превращалось в удобную кушетку, уставилась в рукопись рассказа «Эхо» — чем не иллюстрация к моему отступлению о романе-зеркале! Мне было страшно неловко и, пытаясь заглушить это чувство, я отправился к букинистам, заходил то в одну, то в другую лавку, листал старинные и более или менее новые книги и разговаривал с книгопродавцами: люблю послушать этих последних носителей культуры, без которой мне было бы трудно прожить и которая обречена исчезнуть еще при нашей с Антоаном жизни, если мы доживем до той поры, когда в этом презренном мире восторжествуют идеи, которые и я, и он как будто бы должны разделять.

Идеи… ради них мы живем, а то и умираем ради них. И чем они оборачиваются… Родись я, к примеру, китайцем, я бы страдал, боролся, мечтал, увлеченный идеей, и наконец увидел бы ее воплощение в жизнь… К чему я это говорю? Передо мной сегодняшняя газета (ты читал? — спросил меня букинист, из породы тех людей, о которых я говорил, — из тех, кто знает все на свете и ухитряется отыскивать на свалке нашей цивилизации золотые крупицы несуетных мыслей… — читал вот это? — и протянул мне газету, с текстом где-то и кем-то произнесенной речи, на целый лист мелким шрифтом, и в ней как раз об этом… во всяком случае, в том месте, которое он показывал, а сам принялся выколачивать трубку о край скамьи — мы с ним стояли перед дверями его лавки, расположенной в двух шагах от населенных молодежью и вечно шумных кварталов, в удивительном уголке большого города, похожем на чудом сохранившийся островок средневековья, который называется двором Рогана…), и вот сегодня, дождливым осенним днем, когда ветер треплет красные листья дикого винограда, я читаю:

«… ныне страсти кипят вокруг так называемой «революции в Пекинском оперном театре», которому предъявлены требования изъять из репертуара все спектакли, где действуют императоры и короли, так как их появление на сцене означает «восхваление феодальных и буржуазных порядков». Артистам предписано «влиться в ряды пролетариата», ибо он — «единственный источник, способный вдохновить подлинное искусство и литературу». Всеобщее восхищение вызывает тот факт, что каждая восьмая картина современных китайских художников навеяна произведениями великого Мао Цзэдуна. Вопросам культуры посвящены выступления многих членов Политбюро и других лидеров китайской компартии. Один из них требует исключить из арсенала искусства «гнилую, ложную, надуманную и упадочническую чувствительность, которой пропитаны истории о юных влюбленных». Другой обрушивается на советского режиссера Чухрая, объявляя, что все три его фильма: «Сорок первый», «Баллада о солдате» и «Чистое небо» — заражены «духом абстрактного гуманизма и буржуазного пацифизма».

Ожесточенным атакам прессы подвергается директор одного института, преступно утверждающий, будто диалектика признает принцип не только «разделения целого на части», но и «слияния частей воедино». Извращая и сводя к механистической догме диалектический закон единства и борьбы противоположностей, китайские идеологи пытаются с помощью «принципа разделения целого» подвести теоретическую базу под свою деятельность по расколу международного движения».

Да, родись я китайцем… впрочем, меня, кажется, больше всего задела эта история с «разделением» и «слиянием». В силу совсем иных, чем у оратора, личных причин. А может, причины в чем-то и схожи. Если попристальней вглядеться. Да, именно вглядеться.

Первый рассказ из красной папки

Эхо

Где я и в каком времени? Широко раскрытые глаза упираются в темноту — наверно, ночь, или, может, я ослеп. А время… как разглядеть циферблат, даже если часы не остановились? Я не слышу их пульса, но это ничего не значит: такое уже было, и оказалось, что тогда я оглох. Одеон 84–00… пытаюсь нащупать знакомый белый предмет на столике у изголовья, но тщетно — должно быть, кто-то его отодвинул, или его больше нет, не осталось вообще ничего белого на свете? Да и что я узнаю, услышав точное время, — только час, но не день, месяц, год, не место, где я нахожусь… Однажды… давным-давно… случилось так, что мой мозг на какое-то время отключился, остановилась кровь в сосудах, а я не заметил затмения. Я сидел, погрузившись в ванну, и вдруг открылась дверь и вошла Эхо. А с ней вернулось время, и снова заработало сердце, как будто она протянула руку и завела пружину у меня на затылке. «Поторопись, — сказала она, — сейчас придет портной примерять костюм». И странный разговор завязался между нами, странный, потому что в памяти Эхо не было провала, и мозг ее работал беспрерывно, точно стрекочущая пишущая машинка, ей не надо было шарить рукой, набирать «Одеон 84–00»… тогда как из моей жизни внезапно выпали три недели, я потерял, забыл их и не осознавал пропажи.