В изножии кровати — стол, привезенный из Савойи, с неяркими узорами на черном фоне, вчера ты положила на него свою сумочку, ярко-синий футляр с перламутровым лорнетом и театральную программку, там же, зацепившись за желтый бювар, повисли, как увядшие листья, твои чулки. Напротив, на стене, висело зеркало, составленное из двух стекол разных оттенков, верхнее поменьше и побледнее, чем нижнее; между стеклом и рамой в одном углу торчат чьи-то приглашения, в другом — картинка, которую кто-то прислал нам из Германии. С двух сторон кровати два стула с лакированными спинками, но из-под белого лака проглядывает красный, как на перекрашенном заборе: чуть царапнешь — виден сурик; стулья эти нам подарил один знакомый, когда стиль Мартин уже выходил из моды, и ты решила сделать их другой масти. Во всяком случае, так все было вчера вечером, если, конечно, я заснул вчера; а под окном (это значит — с моей стороны кровати) стоял обтянутый кожей флорентийский сундук, где сложены платки и шали, обнимающие твои плечи. У камина — туалетный столик, который тебе не нравится, какого-то неопределенного стиля, между XVIII веком и ампиром, вишневого дерева с инкрустациями, сделанный в Провансе или на севере Италии, за такими сиживали подруги наполеоновских офицеров; теперь на нем милый твоей душе кавардак: пузырьки, пилки для ногтей, ножницы, пудреница, расческа, какие-то коробочки, серебряная шкатулка для колец, на трех ножках в виде голов сирен. Зачем мне свет? Вся эта обстановка отпечаталась на моей сетчатке, неизменная декорация конца дня, еще миг — и ты протянешь руку к радиоприемнику, извлекая из него какую-то мелодию, потом погасишь свет, лишь бледная шкала да зеленый глазок останутся мерцать в темноте, — последние короткие минуты истекающего дня, отпущенное нам время измеряется лишь несколькими песенками, как будто близится к концу последний тайм безнадежно проигранного матча в регби: игроки еще перебрасывают друг другу мяч, но знают, что шансов больше нет и им удастся разве что слегка улучшить счет…
Да, но уверен ли я, что вспыхнувший свет покажет мне те же предметы на тех же местах? Что, если черная тень на дверце шкафа окажется длинным платьем с воланами и с корсажем на китовом усе? Что, если на стуле с твоей стороны обнаружится расшитый рюшами капот на переливчатой атласной подкладке? Вдруг на столике, рядом с лорнетом, валяется маска, а около кровати стоят высокие ботинки из светлой замши? Что, если эти двое спящих — не мы с тобой, даже не другие мы, как знать? Пытаюсь разглядеть, но едва их черты проясняются, отбрасываю обоих в небытие: как допустить существование какого-то времени, где нет нас с тобой, или, вернее, где ты, как всегда, в ладу со всеми окружающими вещами, а я вдруг проснулся в холодном поту и не могу понять: что это за человек спит на моем месте? Даже если он похож на меня, на тощего из-за скудной пищи мальчишку, каким я когда-то был, или на юношу, в которого, насколько могу судить по фотографиям, вполне можно было влюбиться, даже если так…
А может, этот спящий — тот человек, что прожил за меня выпавшие три недели и знает то, что неведомо мне. Но я его не вижу, здесь темно, он растворен во тьме. Слышно только дыхание. И оно то кажется мне чужим, то вдруг распирает мою собственную грудь, захлестывает, как ветер в подворотне. Мой двойник, оставшийся молодым, живой укор мне теперешнему. Ты помнишь, Эхо, то лето… мы отдыхали у моря, где же это было, тот песчаный пляж? с нами еще была твоя подруга, та, что недавно умерла. Жарило солнце, мы лежали и загорали. Вы о чем-то болтали на своем языке, в котором я понимал не больше, чем в пчелином жужжании. Ты вдруг заметила, что я обгораю, и растолкала меня — надо же, нечем прикрыть даже лицо. У меня были черные как смоль, блестящие волосы, ты говорила, что я похож на танцора из ресторана… А твоя подруга поглядела и сказала: «Хорош он у тебя во сне. Совсем ребенок. Можно смело показывать кому угодно…» Теперь я бы не рискнул заснуть на виду у всех; за последние тридцать лет ты ни разу не говорила мне, как я выгляжу, когда сплю. Иногда эта мысль приходит мне в голову во сне. И я тут же просыпаюсь и уже никак не могу узнать, как выглядел, пока спал. Впрочем, это, наверно, хорошо, что мы не можем видеть себя спящими. Или мертвыми. Вот что, Эхо, обещай мне: не смотри на меня, когда я буду лежать мертвым, не делай этой глупости, набрось мне на лицо свой тонкий, легкий, как ты сама, платок и позволь мне уйти, чтобы ты не видела меня, не знала, каким я стал, а потом вспоминала таким, каким я был прежде или даже каким никогда не был, не успел стать: прибавь мне морщин, представь, как время избороздило бы, исказило, обезобразило мое лицо… помни что угодно, только не то, что было на самом деле. Не этот навсегда все заслоняющий кошмар.