«Старость, крадучись, как вор»… теперь мне уже не надо стряхивать пудру, идя к тебе, отряхивать голову, которую отсек палач. Старость, крадучись, как вор… подменяет мне небо и ночи, и волосы мои белы без пудры! Когда же старость, крадучись, как вор, возьмет меня рукой — не все ль равно, ее стараниями или палача я окажусь в земле, — когда я сгину, будто бы и не было на свете этого малого с волчьими зубами, горящим сердцем да копной соломенных волос, в которой терялись твои руки, ты, Эхо, никогда не будешь без меня покоиться в Роскильде.
Где и когда? Вдруг промелькнула тень, встрепенулась душа, и я уже не знаю, кто я. Чужое тело, все чужое: и пальцы, и ноги, налитые тяжестью, и грузное туловище. Сколько мне лет? — странный вопрос, скользящий по склону плеч. Кем я проснулся на этих смятых простынях? Где светлые волосы, где молодость, — исчезло все, осталась лишь тупая боль в груди. Который час? Чьи это руки, чья стареющая плоть, откуда сочится слабый свет? Наверно, Эхо, засыпая, зажгла светильник в изголовье, я поворачиваю голову и смутно слышу голос, сулящий где-то порывистый ветер и град, а где-то снег… на дорогах туман… вьется дорога, катят грузовики, водители слушают песни по радио… Хватит ли у меня еще сил, чтобы уехать на другой конец света? Нет больше падающих на лоб упрямых прядей. И больше никто не назовет меня Иоганном-Фредериком, никто. Светлые волосы, молодость — все исчезло. Я другой. И все слова, которые шевелятся во мне, звучат совсем не по-немецки, у них совсем иная музыка. Что я забыл? Вену или всю свою жизнь? Забыл несчастного врача из Альтоны, как забыл самого себя. Все — наважденье, бред, обрывки снов. Вот моя рука: губы скользят по шершавой коже, по тыльной стороне ладони к складкам на запястье. Не шевелись, Эхо, жизнь моя. Радио тихо мурлычет песенку, которой не было в мое время. Как будто я попал куда-то на чужбину, где и птицы поют на другом языке, в какое-то щебечущее Ориноко, совсем другие ритмы, прерывистые, повторяющиеся слова, голос женщины, куда-то ускользающей, когда, кажется, уже держишь ее в объятиях… Неужто мы так далеко, что все вокруг нам кажется и чужим, и родным?
Где и когда? Я больше не тот белокурый немец, что был твоим возлюбленным, королева моя. Мне уже не стряхнуть пудры с волос.
Вдруг пение стало громче. Я даже различаю слова, что пробиваются сквозь обволакивающую слух пелену. Вот голос нахлынул волной, залил всю комнату и снова сделался тише, послушный твоим пальцам. Припев, как пульс, короткие слова: «О гитара моя, гитара» — или что-то еще в этом роде. Так ты не спишь, о Эхо, ты не спишь? О нежная моя, нагая, а я — что я, сухая ветка у тебя под ногами, запутавшаяся в твоем длинном подоле, подхваченная им, как камушек, как лист… я старик, я для тебя лишь смутное воспоминанье. Надевать чью-то маску, чтоб удержать тебя, бесполезно, жизнь не удержишь, как охапку сена, чье бы обличье я ни принял, хотя бы того же Иоганна-Фредерика Струенсе, что родился в Галле, провинции Бранденбург, пятого августа 1737 года, а в тридцать пять лет — прекрасный возраст, чтобы умереть, — в конце марта 1772 года, в копенгагенской крепости был обезглавлен вместе с Брандтом, своим другом, о котором я здесь не говорю, чтобы не запутать тебя вконец, за то что любил Каролину-Матильду, сестру Георга III Английского, но также и за то, что пытался использовать деспотизм на благо простого люда, так что его проступки оскорбили и строгих поборников морали, и власть имущих, подлинных хозяев королевства. Нет, бесполезны символы в великом хаосе времен.
Что за вихрь, что за буря грохочет? Клавиши встают дыбом вслед за стремительными пальцами и тихо опускаются каждая на место, все ноты в ряд, как распрямляются травинки, примятые кабаньими копытами. Позывные внешнего мира: радио «Франс-Интер», новости дня, дрожит скоба, прогибается засов, — да-да, хоть, может, здесь не Кристиансборг, какая разница, — засов на двери, что отделяет нас от короля-безумца. Дверь, отделяющая нас от мира. Я понял, вот откуда нам грозит беда. Сошлись светящиеся веки зеленого глазка. Последние известия вот-вот взломают створки, удержится ли наш засов на этот раз? — нет, кончено, ты чувствуешь, нас обдало холодным ветром? Людская боль наступает на нас, как наемное войско, я слышу вопль толпы, скрежет тормозов, шаги грабителей, тяжелое дыханье страха, земля нынче ночью строптиво вскинулась — и целого города как не бывало: трупы, руины, пожары, бурлящее море… где это все? название, которого я прежде не слыхал, и даже не могу сообразить, как пишется… Анкоридж[64], красиво звучит, город, о чьем существовании я узнал в тот день, когда оно едва не прервалось по милости землетрясения. Оно произошло в Страстную Пятницу, и перья обезумевших сейсмографов вычерчивают размашистые петли, разрывая бумагу… И ты, еще не до конца очнувшись ото сна, ты тоже вздрагиваешь, и тебе, как колебания земной коры, передаются все горести мира: страдания плоти и духа, боль целого народа или малого ребенка, разлука, одиночество, война. Что снится тебе, когда ты снова шепчешь: «Обними меня», и я всем телом ощущаю тот стон чужой боли, что захлестывает сердце, как порыв ветра.
63
(Шекспир. «Гамлет», V. I. Перевод М. Лозинского)