Баня у Гривовых была заглублена в землю, наружу выходило всего четыре венца, крыша покрыта землей. Срублена она была, вероятно, недавно, как и все окрестные дома, желтела свежими бревнами и казалась совсем маленькой. Навстречу нам открылась низкая дверца, и по ступеням вверх поднялся бородатый мужик, как я предположил, сам Гривов.
– Здравствуйте, вам, гости дорогие. Спасибо, что нами не побрезговали, милости просим, – сказал он, церемонно кланяясь. – Легкого вам пара.
Мы поздоровались, поблагодарили и гуськом спустились вниз. Предбанник был очень тесен, всего с двумя узкими скамейками и освещался через отворенную дверь. Наталья Георгиевна усадила на скамьи детей и начала их раздевать. Я вышел наружу, чтобы не мешать: вчетвером там было не повернуться.
Время, судя по теням, приближалось к полудню. Солнце стояло высоко и хорошо грело. Несмотря на прохладный ветерок, было тепло. Предстоящий визуальный контакт с молодой женщиной приятно волновал воображение. К бане я относился без священного, языческого трепета, потому свои половые пристрастия за ее порогом не оставлял.
В начале XVII века Свода Законов Российской империи еще не существовало, так что никаких правовых ограничений на совместные посещения бань не было. Только много позже нравственность восторжествовала, и появился такой закон: «Полиция наблюдает, чтобы в публичные бани никто не входил в отделение не своего пола (XIVтом Свода Законов, ст. 250)».
Погревшись минут пятнадцать на солнышке в нетерпеливом ожидании, я спустился в предбанник. Там уже никого не было, только снятые одежды женские и детские аккуратно лежали на лавках. Я скинул свое монашеское одеяние, снял собственное «исподнее» платье и нырнул в душную жару бани.
Парная, она же моечная, была чуть больше предбанника, так же с двумя лавками и высокими, под потолок полатями. Привыкая к жару и темноте, я присел на одну из лавок.
Остальная компания была уже наверху и со смехом и шутками хлесталась вениками. Разглядеть толком что-либо было невозможно, потому, отогнав грешные мысли, я взялся отмывать щелоком свои свалявшиеся в колтун кудри.
Щелок – это жидкое самодельное мыло, отстоявшийся, прозрачный раствор золы, который содержит в себе соду, растворяющую жир. Замена, прямо скажем, фиговая, но лучше щелок, чем ничего. И, вообще, добраться, наконец, до горячей воды было таким наслаждением, что никакие пленительные женские прелести в ту минуту меня не волновали.
– Батюшка, – позвала меня с полатей Наталья Георгиевна, полезай к нам погреться!
Я на ощупь влез наверх в умеренный жар и предался празднику плоти.
Увы, только банному.
Дети и Наталья Георгиевна в тепле ожили, развеселились, баловались, и казалось, позабыли о гибели отца и всех своих передрягах. Я как-то незаметно втянулся в их игры.
– Ты, батюшка, мойся, а мы пошли одеваться, – сказала Морозова, когда малышка пожаловалась, что ей жарко.
В открывшейся двери в предбанник мелькнул изогнутый силуэт обнаженного женского тела, и я остался один.
Одному сидеть в темной жаре было скучно, я лениво похлестал себя веником, обмылся из бочки холодной водой и выглянул в предбанник. Наталья Георгиевна была уже в крестьянской холщовой рубашке и одевала детей. Я прикрыл дверь в парную, посидел на лавке, остывая и ожидая, когда они уйдут. Потом вышел в предбанник, оделся в хозяйское белье, прихватил свои вещи и, как был, в исподнем, отправился в дом Ульянки.
Казаков видно не было, деревня опять замерла в тишине и недвижности. Пахать было еще рано, так что крестьяне не переутомлялись и занимались обычными повседневными делами. Даже недавний налет не вывел земледельцев из сонного равновесия.
Как только я вошел в избу, Ульяна собрала наши грязные вещи и отправилась стирать на речку, а мы остались одни в избе, ожидать, пока нас приведут в божеский вид. Наталья Георгиевна, простоволосая, в одной посконной рубахе выглядела очень ничего, так что я невольно начал за ней ухаживать. Дети, утомленные купанием, легли спать, а мы чинно беседовали, сидя у окна. Упоминать о гибели мужа я избегал, потому наш разговор больше касался «светской жизни», которую вела молодая женщина. Увы, никаких дискотек и светских раутов она не припомнила, сплошные богомолья и хождения к святыням. Впрочем, судя по ее оживленному рассказу, развлечения такого рода ей нравились.
Часа через два вернулась Ульяна с нашим стираным платьем. Проснулись дети, начали возиться на лавке, занимаясь сами с собой. Одним словом, жизнь налаживалась. Я наслаждался бездельем, безопасностью и впервые за последние дни никуда не спешил. Шустрая отроковица, развесив во дворе мокрую одежду, присоединилась к нам, и я сумел задать с утра интересовавший меня вопрос, каким образом она отвела глаза казакам, и они нас не увидели. Одно дело, когда всякой чертовщиной владеет старушка-ведьма, и совсем другое – девчонка.
– У нас в деревне многие умеют глаза отводить, – пояснила Ульяна. – Дело нехитрое. Делаю, как матушка учила.
– И как делаешь? – попытался я поймать ее на слове.
– С Божьего благословения, батюшка.
– Ну, насчет Божьего благословения, такого быть не может. Церковь за колдовство не хвалит, – нравоучительно объяснил, было, я, но, наткнувшись на непонимающий взгляд, замолчал. Решил, пусть с язычеством и ведовством борется сама церковь. Спросил: – А меня можешь научить?
– Не могу. Ты же батюшка! Да и не получится у тебя, этому сызмальства нужно учиться.
– А где, кстати, твои родители?