Пушкиным считался: “О жалкий род, достойный слез и смеха, / Жрецы минутного, поклонники успеха”. “У вас же есть большой успех”, – возразил Коренев. “Нет, мало хвалят. Я заслужил большего”. Костя снова возразил: “Ведь важнее всего тяга к вечному, к мирам иным”. Он аж сморщился: “Это все фидеизм. – И вдруг добавил: – Я из современных только Александра Зиновьева и Максима Кантора признаю”.
Потрепав немца по плечу, мол, хорошо, что пришел, он сел и, прихлебывая чай, продолжал свою речь, будто снова наговаривал на магнитофон:
– Суворов, конечно, пишет свои книги по заказу ЦРУ. Отрабатывает свое содержание. Советский Союз вовсе не собирался нападать на
Германию. Особенно после того, как не справился с маленькой
Финляндией. Агрессивность даже царской России была лишь слабой тенью агрессивности Запада…
Алена включилась моментально и перевела фон Рюбецалю слова
Борзикова. Гость задумчиво покачал головой и возразил нечто по-немецки. Не понимая его слов, Костя тихо двинулся к туалету.
Поразительные зеркала были в квартире Борзикова. Понятно, что было зеркало в трюмо, стоявшем в прихожей. Ну, в спальне, куда он поначалу повел хвастаться, показывая, что еще спит с молодой женой, зеркало во всю стену и зеркало на потолке говорили лишь о дурном вкусе. Но, когда Костя зашел в туалет и вдруг увидел себя в зеркале во весь рост, и потом наблюдал, как протекает процесс отправления естественной нужды, он слегка ошалел. В соседнем помещении зеркало шло по стене ванной комнаты, рядом с самой ванной, не говоря, разумеется, об обычном небольшом зеркале над умывальником. Иными словами, Борзиков мог наблюдать себя любимого в каждую минуту своей жизни. Крутя головой и давя в себе неприязненную иронию, Костя вернулся в гостиную. Увидев вошедшего в комнату Костю, Борзиков вдруг подмигнул ему и совершенно по-дворовому сказал:
– Тряси – не тряси, а две капли в трусы. А?
Костя почувствовал в этих словах какой-то хулиганский шик и неуважение к себе. А стройная пышнобедрая Алена переводила тем временем мужу слова немца:
– О, я больше люблю Россию, но также люблю и Запад. Естественно, – толмачила она, обращаясь к Борзикову, – пока Запад ходил в крестовые походы, вы, русские, триста, а то и четыреста лет были рабами татар.
А рабы не воюют. Хотя Куликовская битва была, это я к тому, что были вы не безнадежны и воевать умели. Когда же Орда распалась, лопнула, русские цари ханство за ханством прибрали к рукам, даже Сибирь, которая никогда не была до того русской территорией. И к Балтийскому морю вышли, шведов разбив. И Прибалтику присоединили. Не осуждаю,
Петр правильно сделал, но, согласитесь, русские мало чем отличались от западных соседей. Хотя Сибирь была такой гирей, что особенно новых земель не позахватываешь. И все же Германию разбили, в Берлине при Елизавете были, в наполеоновские войны ввязались. Суворовский поход в Италию чего стоит! А Кавказ и Среднюю Азию разве не вы завоевали?..
– Вы здесь живете и не желаете замечать вашей внутренней агрессивности, – возразил Борзиков. – А я все продумал. Вы, западники, и меня-то приняли, потому что увидели во мне союзника в борьбе против России. Комитетчики выслали, а вы здесь тоже не разобрались. Сталин создал великую страну. Я – деревенский парень.
Но я мог поехать в город и получить образование. И брат мой старший первым это сделал; он, правда, неудачник, до сих пор какой-то занюханный профессор в занюханном московском институте. Правда, уже на пенсии. Но когда я на Западе издался, его из-за меня чуть было с работы не поперли, ха-ха, он отказался письмо против меня подписать.
Но это все ерунда. Знаете, старший брат поначалу представляется чем-то очень значительным, хочется ему подражать, а потом подрастаешь, вступаешь с ним в соперничество и начинаешь понимать, когда превзойдешь, что там, в брате этом, ничего и не было. Ему сейчас уже под семьдесят. Нищий профессор-пенсионер. Знаете, сколько в месяц получает? Меньше ста долларов, по-российски две тысячи шестьсот. Едва на квартиру хватает и чтоб с голоду не сдохнуть.
Где-то подрабатывает по мелочи. Но от помощи отказывается. Ну, не хочет – не надо. А я всегда был энергичным. – Глаза у него горели, в них даже что-то вдохновенное светилось. – Я выступал против этих гнусных последышей брежневской эпохи. Да, я покушался на Сталина, это была цель, достойная меня. А над Брежневым, Горбачевым,
Ельциным, как и над Клинтоном с Колем можно было только смеяться.
Что я и делал. Вы на Западе даже представить не можете, какого масштаба личность у вас обосновалась!
Владимир Георгиевич хмурил брови. Как Фома Фомич Опискин бранил и поучал своих благодетелей, так Борзиков поносил приютивший его Запад.
– Запад мне обязан, я его просветил насчет брежневизма, а теперь рассказываю ему о нем самом. Но Запад это не воспринимает, он вообще не способен на благородные действия.
– Но как же? – удивленно возразил немец. – Вот недавно, протестуя против выходок националистов в Ростоке, десятки тысяч вышли на улицы. Вы же тоже герой, вы один против всех были. Такое поведение вызывает уважение и желание помочь. Я и помогал вам и помогаю.
Алена прекрасно владела языком и переводила практически синхронно.
– Вы говорите, что они вышли на демонстрацию и протестуют, десятки тысяч, ну положим, хорошо, пусть хотя бы тысячи, – злился Борзиков, он явно был недоволен, что его с кем-то сравнили. – Но это та форма социального псевдопротеста, которое буржуазное общество готово переварить. Вот когда вышли семь человек протестовать против ввода войск в Чехословакию, они теряли свободу. А что теряют эти? Да ничего. Завтра пойдут в свои конторы и будут все так же служить буржуазии. Или когда я написал, а потом выпустил свою великую книгу, это и был подлинный поступок! А эти демонстранты напоминают мне пошлых советских интеллигентов, которые сидели на своих кухнях и ругали советскую власть. Эту критику система тоже готова была переварить. А вот Зиновьев, Солженицын, я… ну все мы и вправду рисковали.
Он вдруг перегнулся через стол к Кореневу, бросив супруге, чтоб она пока переводила его речь, довольно громко зашептал:
– Сейчас я русскому другу скажу, ты эти слова не переводи.
Алена переводила про подлинный поступок, а Борзиков шипел:
– Смотрите. Вот перед нами немец-перец-колбаса. Приехал, потому что на разговоре со мной можно копеечку зашибить. Идей моих нахватается, потом плохо переварит и за свои выдаст. Так я им всем репутации создаю. А он, сукин сын, считает ниже своего достоинства русский учить. Мол, варварский язык. Я из принципа с ним тоже по-немецки не говорю. Супруга моя хорошо толмачом, или по-ихнему – дольметчером, работает. Я понимаю, конечно, но говорить на этом языке не люблю.
Вдруг фон Рюбецаль нахмурился и, остановив рукой немецкий перевод супруги, обратился к Борзикову на правильном русском языке:
– Господин Борзиков, я, однако, понимаю по-русски. И не только по-русски. Я очень много языков знаю. Мне кажется, вы вдруг почему-то забыли про это. Просто, когда я в Германии, я говорю на этом прекрасном языке, к тому же в значительной степени родном для меня.
– А пошел ты!.. Хватит пургу мести! Репосчёт! – вдруг отмахнулся от него Борзиков, совсем как дворовая шпана, и повернулся к барону спиной.
Повисло противное молчание. Потом немец все же сказал:
– Блаженный Августин называл такое состояние души “libertas major” – иррациональное своеволие, самообожествление как иррациональный корень зла. И это отнюдь не фидеизм, как вы изволили выразиться. Вы называете себя гидом русского народа. Я вам уже сказал, что змей, искусивший Еву, тоже был на свой лад гидом.
Борзиков озлился:
– Змей был дьяволом, а я нет, и это вам хорошо известно.
Рюбецаль пожал высокими плечами:
– О нет, ползучий гад, каковым и был змей, нисколько не являлся дьяволом. Орудием разве что. Мне кажется иногда, что вы неправильно понимаете себя, свой путь и свою задачу.