Выбрать главу

От 3.30 до 8, то есть до начала лекции, его время, по счастью, оказалось незанятым, если не считать интервью со всеми тремя упомянутыми школьницами, поочередно пытавшимися выяснить, что он думает о просвещении, восемнадцати телефонных звонков, файф-о — клока, где он произнес пятиминутную речь, стоя под портретом Хью Уолпола с его собственноручной надписью, одевания к лекции и обеда на сорок персон — без коктейлей, хотя и в частном доме, во время которого ему пришлось разъяснять философию Плотина, которого он никогда не читал, хозяйке дома, которая его тоже не читала.

Устроителем его лекции был Дамский Клуб Текущих Событий при методистской церкви на Парсифаль-бульваре, и состояться она должна была в помещении церкви, а это значило, что нельзя будет выкурить папироску перед тем, как начать говорить, нельзя ни разу за всю лекцию чертыхнуться, нельзя упоминать об абортах и дамских подвязках, нельзя рассказать свой любимый анекдот о подгулявшем дьяконе и нужно выражать самые оптимистические взгляды на будущее Америки, которое сейчас, при двух неделях лекций в перспективе, рисовалось ему в мрачнейших тонах.

У бокового входа в церковь его встретила председательница клуба и пастор, преподобный доктор Баури, который пожал ему руку и прошипел:

— Вы нам оказали большую честь своим посещением, доктор. Позвольте, вы, кажется, были деканом Кинникиникского колледжа? Знаете ли вы профессора Ипопа из Боудоннского колледжа в штате Мэн, доктор?

— К сожалению, нет, доктор.

— Вы его не знаете, доктор?

Доктор Плениш отчетливо почувствовал, что это — серьезное упущение с его стороны. — Я с ним не знаком лично, но очень много о нем слышал. — Преподобный Баури все еще смотрел недоверчиво. — Я наслышан о нем с самой лучшей стороны. Большой ученый и настоящий джентльмен.

— Прохвост и пьяница, — сказал доктор Баури и подозрительно повел носом в сторону доктора Плениша.

Фотограф из местной газеты уже был тут и готовился к новой атаке, не потому, что газета или еще кто-нибудь жаждал увидеть портрет доктора Плениша, но просто потому, что, по глубокому убеждению любого комитета, лектор или докладчик не может приступить к делу, если предварительно не заставить его осоветь от чересчур обильной пищи, не истомить застольными речами и в заключение не ослепить магнием.

Между тем председательница выходила из себя, стараясь припомнить свое вступительное слово. Она кружила по ризнице, как сомнамбула, бормоча себе под нос:

— Который… которого… которому… которым…

Доктор Плениш схватил ее за плечо, тряхнул и крикнул ей в ухо:

— Перестаньте, моя милая, сейчас же перестаньте! Не заботьтесь о публике. Эти болваны должны быть счастливы уже тем, что такая женщина, как вы, вообще обращается к ним!

Она посмотрела на него с робким обожанием, и с этой минуты он был безраздельным хозяином ситуации и, худо ли, хорошо ли, дотянул привычную канитель до благополучного конца. Ровно в 9.17, ухватившись руками за края кафедры, устремив ясный взгляд на все эти нарумяненные щеки, красные шляпки и нафабренные усы и с удовольствием чувствуя себя центром внимания, он произнес свою заключительную фразу:

— Итак, друзья мои, надеюсь, мне удалось внушить вам мысль, что не искать совета и не дожидаться чуда должны мы, желая укрепить свою семью и обеспечить будущее своих детей, но лишь терпеливо, изо дня в день, поступать так, как мы считаем правильным.

Ему пришлось пройти через ритуал ответов на вопросы, включающий один неприятный момент — неизбежные придирки вездесущего коммуниста. После этого осталось только получить чек, и веселые поминки можно было считать оконченными.

Иногда за представлением следовал ужин. А иногда ничем не выдающиеся личности, которых он даже не заметил в зале, подходили и спрашивали, не желает ли он промочить горло, и везли его в частный дом, где он находил настоящий домашний бар и много пепельниц и, отведя душу в мужском разговоре, стряхивал с себя одурь эстрадного велеречия перед тем, как снова сесть в поезд и ехать дальше. Но сегодня, после церкви на Парсифаль-бульваре, нечего было надеяться попасть в подобный оазис, и, вернувшись в свой номер в отеле, он утешался созерцанием чека, который даже поцеловал, вынув из бумажника, и перспективой разговора с Пиони по междугородному телефону в одиннадцать часов — так у них было заведено, и он никогда не лишал себя этого удовольствия, разве что оказывался в этот час в поезде. Но и тогда он звонил ей, как только приезжал на место — в час ночи, в три часа, все равно. Она неизменно тотчас же просыпалась и радостно ахала, как будто меньше всего на свете ожидала услышать в трубке его голос.

Вот и сегодня…

— Хэлло, детка!

— О, Гидеон! Миленький! Откуда ты?

— Из Наполеона.

— Ну да! Чего ради тебя понесло в такое место?

— Ради восьмидесяти пяти долларов минус двадцать процентов Саламандре.

— Ах ты, моя куколка! Можешь считать, что они уже истрачены. Знаешь, Гидеон, я так по тебе скучаю, так скучаю. В доме так пусто без моего большого медведя, даже Кэрри не спасает, хоть и орет целый день. Как раз сегодня я сидела и думала: был бы ты здесь, пошли бы мы вечером бродить по городу и смеялись бы, как дураки, а потом зашли бы выпить чего — нибудь, а потом в кино и держались бы за руки в темноте. Скажи мне, миленький, как ты себя чувствуешь?

— Прекрасно. Даже горло ничуть не устало. Правда, не могу того же сказать о заде — знаешь, когда полдня приходится проводить в поезде…

— Фу, Ги-де-он!

— А ты как себя чувствуешь, детка?

— Чудно.

— А Кэрри?

— О, Кэрри просто дуся.

— Ну, надо кончать. Береги себя, моя радость.

— И ты себя береги.

— Обо мне не беспокойся, кошечка. Поцелуй Кэрри за меня. И, пожалуйста, береги себя, и… и… Ах ты, господи, как хотелось бы сейчас быть дома, с тобой! Ну до свиданья, детка, скоро увидимся.

Поезд уходил в 12.30, а в кино на последний сеанс уже нельзя было успеть. До двенадцати он просидел у себя в номере и, чтобы не заснуть, сначала читал журнал «Правдивые признания», затем взялся за биржевую страничку местной вечерней газеты, а после этого несколько раз перечел в том же номере интервью с собственной особой. И, наконец, наступила долгожданная минута, когда можно было запереть чемодан и крикнуть рассыльного, чтобы тот нес его вниз.

Позже, когда он раздевался в спальном вагоне, ему вдруг захотелось снова очутиться в Кинникинике, где каждый вечер он отходил ко сну в исполненном достоинства обиталище декана. Засыпая, он видел перед собой мирную картину обсаженного кленами двора, но вот уже проводник дергал его подушку, и пора было вставать и начинать все сначала, и он знал, что на вокзале уже дежурит очередной патруль культуры в составе трех милых, но решительных дам и чьего-то мужа, а может быть, и преподобный доктор Баури, скрывающийся под другим именем, а за каждой багажной вагонеткой стерегут школьницы-репортерши, и все ждут образцов его остроумия, будь оно проклято.

Он вернулся домой, к радости жены и к удивлению Де-Мойна, не заметившего, что он уезжал, и привез с собой целую кучу чеков, которые пестрым вихрем закружились в воздухе, когда он подбросил их перед восхищенной Пиони. До нового турне оставалось пять блаженных недель, и они решили, не теряя ни минуты, заниматься все это время любовью, играть с Кэрри, ходить по магазинам, пить коктейли и понемногу редактировать журнал — только чтобы не выгнали.

К следующему лету они уже имели на текущем счету тысячу сто долларов, выплатили все — почти все — за новую машину и новейший рояль и даже отложили некоторую скромную сумму для финансовых операций, предусмотрительно доверив ее солидной маклерской конторе. Ибо дело происходило в конце двадцатых годов, и благодаря своим познаниям в экономических науках, своей недюжинной прозорливости и силе воображения доктор и миссис Плениш предвидели экономический подъем,[62] который в ближайшие десять лет мог сделать их миллионерами.

вернуться

62

В конце 20-х годов буржуазная пресса шумно трубила о «вечном процветании», которое совершенно неожиданно обернулось самым жестоким и продолжительным в истории США экономическим кризисом 1929–1933 годов.