Выбрать главу

Энкиду слушал Большого с замершим сердцем. Он не думал и о половине того, что разом наговорил Гильгамеш.

— Жизнь проходит — вот о чем думал я, — сглотнув, сказал он. — От этого мне было скучно, и я боялся, как бы скука не вытравила из моих рук силу. Вот так. Но мог ли я подумать, что скука в состоянии прогнать скуку! Любое сердце боязливо перед смертью, однако ты, Гильгамеш, заставляешь эту боязнь бороться против самой себя. Говоришь — храм славы? И я хочу такой же — только подскажи, куда нам пойти за сверкающими кирпичами?

Большой думал недолго:

— К Хуваве!

Боги были слишком неопределенны; Гильгамеш смотрел на идолы в храмах владык небес, грома, земли, воды и терялся: слишком многозначны были слова священных гимнов. Боги мнились ему великанами, до пояса вросшими в преисподнюю, отчего сквозь образ каждого из них пробивалось второе лицо, полностью противоположное первому. Они со сладострастным вожделением лепили людей, а потом с пьяной издевкой создавали болезни и старость. Они возвышали своих любимцев, одаривали города ремеслами, умениями, а потом обрушивали на них хляби небесные и не прекращали потоп до тех пор, пока все люди, подобно издохшим рыбам, не начинали плавать кверху пузом. Гильгамеш слышал много легенд о потопе и, глядя на низкую, влажную страну черноголовых, понимал, что она вечно живет на грани катастрофы. Вот такими же — вечно на грани — он представлял себе богов. Вечно между темным и светлым, порядком и разгулом, ленивым великодушием и беспричинным раздражением; не охватывая обе стороны, а грозя сорваться в одну из них — такими, наверное, словами он описал бы свои ощущения от общения с алтарями. Другие не задумывались над этим, да и сам Гильгамеш не смог бы ответить, почему его сердце так часто бередило изумление перед предметами поклонения всех шумеров. Объяснение этому может быть в том, что сам Гильгамеш был Большим, он с детства познал соблазны возвышающейся над человеческим силы и мерил богов по своей мерке.

Но двум богам Большой доверял всегда. Первой была Нинсун, матушка, слишком близкая, нежная, чтобы верить в ее причастность соблазнительной грани самовольства. Вторым — Уту, Солнце, бог света и определенности, судья, чья роль была ясна, а решения чисты как летнее небо. Гильгамеш негодовал, если слышал о соперниках Уту, воспринимал вызовы ему как попрание самого себя. Именно поэтому в ответ на вопрос Энкиду он выкрикнул имя Хуррумского демона: пресловутая тьма под сводами кедров, так напоминающая преисподнюю, казалась Большому самым наглым вызовом.

Что урукцы? Они испугались. Старейшины стали вспоминать ужасы, которые слышали с детства про Хуваву. «Голос его как ураган, вместо губ — пламя, вместо дыхания — смерть», — слова древних гимнов звучали впечатляюще.

— Никто другой за меня не умрет! — отмахнулся Гильгамеш.

Тогда старейшие начали перечислять богов, которые уделили Хуваве частицы своей силы. Неожиданно они вспомнили и про Уту. Получалось так, что гора Хуррум охраняла путь закатного солнца, а Хувава ходил у Уту в привратниках.

— Нет! — резко возразил Гильгамеш. — Не верю, что Хувава славит Солнце. Наоборот, он бежит от Уту. Но не убежит от меня. Что до врат преисподней — тем лучше, мы распахнем их и посмотрим. Неужели вам не интересно было бы заглянуть туда?

Старейшины бормотали оградительные заклятья, безрассудство Большого приводило их в трепет. Построил стены, победил Агу — это, конечно, славно, но достаточно ли для того, чтобы похваляться перед самим Куром?

Однако старейших для того и выбирают, чтобы они боялись. Гильгамеша удивил Энкиду. Вначале тот принял слова Большого с восторгом, однако чем ближе дело шло к походу, тем более тревожным становилось его лицо.

— Прошлую свою жизнь я помню уже плохо, смутно, словно бы сквозь дым от очага. Но знаю точно, что звери боялись гор. Может быть, мне это только кажется, но я припоминаю рвы, колючки, холод из-под крон деревьев. Погадай, Большой, может быть камни да кости подскажут, идти, или нет!

Гильгамеш даже обиделся.

— Какая глупость! Пусть женщины слушают гадальщиков. Когда же камни предсказывали доброе? Нет, Энкиду, прекращай беспокоиться. Даже если я умру там, слава-то останется. Подумай, в Уруке станут подрастать дети и приходить к тебе: «Скажи, Созданный Энки, что совершил наш Большой, твой друг и названный брат?» Вместо того, чтобы печалить меня, подумай, о чем ты будешь им рассказывать…

Одна Нинсун не отговаривала Гильгамеша. Только морщины на лице жрицы стали темнее.

— Хорошо, сын мой, — женщина оторвалась затылком от конусообразного алтаря. — Я пойду говорить с Уту. Позови Энкиду и ждите меня здесь.

Жрица молилась на крыше Кулаба. Когда она вернулась в храм Нинсун, на ней были торжественные одеяния. Грудь женщины украшало массивное драгоценное ожерелье, голову венчала серебряная тиара, а от тела веяло мыльным корнем. Она была погружена в себя и, даже усевшись перед алтарем, не сразу посмотрела на братьев.

— Ну, беспокойные сердца, — наконец грустно улыбнулась жрица. — Много со мной говорил Уту, но не все я поняла. Однако удерживать вас не стану. — Ее глаза некоторое время перебегали с Гильгамеша на Энкиду и обратно. — Да вас и не удержать. Как бы ни хотелось мне этого. Когда сердце просит, таким, как вы, нужно идти. Даже если цель путешествия — Хувава. — Она вздохнула. — Одно — чувствую это! — я должна сделать: посвятить тебя, Энкиду, Гильгамешу.

— Я и так посвящен ему, — осторожно сказал степной человек.

— Ты же назвала нас братьями! — удивился Большой. — А братья посвящены друг другу — кто этого не знает?

— Я, Нинсун, твоя мать, желаю этого, — женщина властно протянула руку Энкиду. — Могучий, не мною рожденный, подойди сюда. Не бойся, разве так страшна названная матушка?

Энкиду доверчиво улыбнулся и взял ее за руку. Огонек странной решимости зажегся в глазах жрицы.

— Здешние жены богов, жрицы Кулаба, уже ведут священный хоровод во дворе. Прислушайся, они славят тебя, посвященный Гильгамешу!

Большой напряг слух и услышал приглушенный стенами женский напев.

— Пусть счастлива будет твоя доля, — продолжала Нинсун. — Иди перед Гильгамешем, отводи от него грозу — тогда мое благословение пребудет с тобою. А еще носи талисман, пусть он бережет твою грудь.

С этими словами жрица-Нинсун сняла с себя ожерелье и перекинула его через шею Энкиду.

Созданный Энки любил, покряхтывая от внимательности, разглядывать талисман. Пронизанные серебристой нитью, переменною чередою шли кусочки горного хрусталя и яхонты. Тяжелое, оно сверкало на солнце так, что Энкиду был виден издалека. По этой причине он ни разу не участвовал в охоте. На предложения Гильгамеша снять ожерелье и спрятать в походном мешке, степной человек отвечал неизменным отказом:

— Матушка одела его мне на шею не просто так. Здесь есть какой-то смысл, нельзя забывать об этом.

Как ни крути ожерелье, всюду оно было одним и тем же. Старый мастер подобрал одинаковые по размеру камни и расположил их в бесконечный хоровод.

— С таким ожерельем можно не беспокоиться о будущем, — беспечно говорил Большой. — Даже бормоталы в обмен на такое сокровище дадут тебе еды на множество дней.

— Это хорошо, — рассеянно кивал головой Энкиду. — Здесь, наверное, многое значит поворот. — Он так и сяк вертел ожерелье вокруг шеи. — Жалко, что я не догадался оставить его в том же положении, как дала мне его Нинсун.

Поглощенный ожерельем, Энкиду как будто не замечал дороги. Впрочем, каждое утро он задавал направление, а в полдень сверялся по солнцу и уверенно говорил, сколько им еще идти. Урукцы же только тем и занимались, что глазели по сторонам. Их интересовало все: от буйных трав, захлестывавших местами прибитые сухими ветрами к земле деревья, до неожиданных выпуклостей холмов и ржаво-песочных боков степных пантер, которые, протяжно мяукая, подолгу сопровождали людей.