— Больше не отпускай никого! — сказал он шумеру. — Мы опаздываем: я запрещаю все, что мешает нашей работе. — Большой поднял вверх руку. — Отныне я говорю: пока стена не будет готова, да не познает мужчина женщину, а женщина мужчину. Я говорю: ночью по городу станут ходить люди; пусть никто не запирает двери перед ними. Они сообщат мне, нарушает ли кто запрет. Я говорю: нарушивших будут бить плетьми, бить до костей — так, чтобы они надолго забыли об Инанне! — Он повернулся к сопровождавшим. — Записать и объявить повсюду!..
Ну, это было слишком! Урук присел и хлопнул себя по коленям, услышав новость. Все как один урукцы посмотрели на небеса, а потом — вокруг себя, желая увидеть, стерпит ли Инанна такое поношение? Думали-то они, конечно, не об Инанне, думали черноголовые о себе, о своих братцах, самым неожиданным образом оказавшихся без дела. Думали о женах — и даже те, кому жены давно уже опостылели, вздохнули с желанием и сожалением. Ночи стали пресными, возвращение домой — скучным: разве для того их родили матери, чтобы после работы они набивали брюхо и, словно скопцы, заваливались на бок? Из работы тоже исчезла радость, ибо ушла Инанна: Инанна питается и тем, что делают ночью муж с женой, и ожиданием ночи. Последним, может быть, не меньше — всяк знает, что лучший способ забыть о жаре и усталости — это представить что-нибудь сладкое, как мед.
Сам Гильгамеш, словно не видя ничего вокруг, воздержанию не предавался. В тот же день он отправился проверять исполнение новой заповеди, но застрял уже в первом доме квартала кожевенников, натолкнувшись на сестер-близняшек, цедивших полбяной кисель для своего батюшки. Приглянулись они ему молодостью, испугом, а также возможностью нарушить собственный же приказ. Это было слишком соблазнительно — переступить собственное установление, не менее соблазнительно, чем объесться медовых фиников в последний день поста перед чествованием влажнобородого бога Энки.
Скороходы помчались во дворец за горшком бирюзы, который Большой приказал вывалить на голову отца близняшек, а сам Гильгамеш распустил пояс, забрался на стол, служивший для выскребывания воловьих шкур, и, положив руки за голову, наблюдал, как девицы осиливают величину его срединного перста. Накормить Большого — это была целая наука! Ее знали инаннины блудницы, но для близняшек она оказалась в диковину. Они были почти в панике, узрев, какой подвиг предстоит им совершить.
Гильгамеш хохотал, в восторге колотил кулаками по столу, испытывая удовольствие от ужимок, с которыми бедняжки пытались запихнуть в себя его мотыгу. Он корчил рожи подглядывавшему в приоткрытую дверь кожевнику и шлепками загонял девиц обратно на стол. В конце концов природная мудрость Инанны осилила в близняшках страх. Они знали, что никому, примеченному Большим, еще не удавалось скрыться от него — и положились на милость судьбы.
— Вот так-то! — крякнул Гильгамеш, дождавшись, когда девицы приноровились к нему, и не выходил от кожевника до утра.
Урукцы воспрянули было духом: может, пронесло? Может, забылось? Но уже на следующий день Большой запорол до полусмерти четверых неосторожных мужей и великое отчаяние овладело городом. «Как же это? Как такое возможно? Чем мы прогневали богов?»— стонали несчастные урукцы, глядя на заплаканных жен. В году бывало немало дней, когда боги требовали от черноголовых воздержания, однако так долго, как этого желал Гильгамеш, страдать шумеров не заставлял ни один бог. Запрет только подстегивал нетерпение, даже старики с изумлением обнаружили в себе давно забытую тягу. Братцы бунтовали, разговоры строителей стен теперь касались только одного предмета, и эти разговоры изматывали сильнее, чем солнце, чем кирпичи. Даже взгляд на женщин приносил страдание — у одних душевное, у других — натуральное. Последние торопливо сжимали ногами рвущегося наружу бунтовщика и опасливо оглядывались: нет ли поблизости людей правителя?
Отчаяние долго держало урукцев присевшими под тяжестью свалившейся на них беды. Но, как они все вместе хлопнули себя по коленям, так же все, разом, в один прекрасный день побежали в храмы — жаловаться, плакаться, просить управы на Него.
2. ЭНКИДУ
Дождь из зерен и фиников окатил статуэтки богов, а вслед за ним — дождь драгоценностей. Втайне от правителя жрецы малых храмов совершали обряды отверзания глаз и ушей идолов — на случай, если Гильгамеш неведомо каким колдовством усыпил ангелов, переправлявших вести божествам.
«Боги, боги! Энлиль и Уту, Энки и Инанна, и ты, далекий Ану, отец богов Игигов! Объясните нам, кто Он такой, что Он такое? Его слишком много для Урука, город наш не в состоянии вместить Это, как ни одна из женщин не могла еще исполнить всех желаний Его. Мы знаем, что Он — Большой, но где это видано, чтобы даже самые ненасытные женщины убегали от мужчины — а от Него они убегают, Ему всего мало. Он уселся на город, как бык на муравейник, он вытаптывает нас, словно стадо диких ослов посевы. Когда мы вспоминаем, что Он еще молод, становится совсем страшно: если это молодость, то какова будет зрелость? Когда человек прыгает с берега канала в воду, глина, от которой он отталкивается, крошится и продавливается — вот точно так же и наш город. Куда хочет прыгнуть Гильгамеш — ведомо одним Вам, а ведомо ли Вам, что Он раскрошит и раздавит весь Урук, отталкиваясь от земли? О, если кто-нибудь мог бы обуздать Его силу! Но ведь с Ним справиться невозможно! Люди Большого, люди храма Кулаба ходят так, словно каждый день пируют с богами, носы их задраны выше, чем стены самых высоких храмов. От них, от Него не скрыться, не убежать — Он приходит в твой дом, как в свой дом, Он сыплет богатствами направо и налево, но сколько раз уже Гильгамеш оставлял после себя одно разорение! Он не оставит дочерей матерям, вот чего мы боимся. Нам страшно, Боги: зачем вы даровали Уруку такого пастуха? Но если уж даровали — успокойте, образумьте Его, оградите нас от беспредельности силы Гильгамеша, как сам Большой ограждает город стенами! Боги, слышите нас?»
Боги слышали урукцев. Высоко над лазуритовыми небесами гулко раздавался голос Энлиля.
— Печень и бедра возжигал Гильгамеш — кому? Не тебе ли, Инанна, звезда утреннего восхода, золотая лучница, щедрая любовью?
— Нет, наездник туч Энлиль, нет Великая Гора Энлиль. Моих ноздрей не касался дым с алтаря. Гильгамеш не слал мне жертв, напротив — он гонит любовные радости из города. Мои сестры — жрицы-блудницы, нагуливают жир и бездельничают — какие тут могут быть бедра и печень? Он забыл о почтении ко мне и заставляет горожан не вспоминать о том, что моими словами был поднят холм, где ныне находится храм Кулаба, что я покровительствовала первым урукцам. Может быть, он возжигал их для Энки, властелина вод земных? Из земной глины лепит он стены, а глина там, где вода, там, где влажнобородый Энки!
— Нет, красавица, нет, любимица мужчин, ты ошибаешься. Я, Энки, заполняю водой ямы, которые Гильгамеш выкапывает, я смешиваю пресные потоки с красной и синей глинами, вынашиваю их как мать ребенка, чтобы стены были крепче. Но он вспоминает обо мне лишь в праздники, когда люди откладывают в сторону мотыги и начинают украшать себя цветами. Тогда жрецы несут рыб, пироги со сладкой крупкой и кувшины с белым пивом — тогда и Гильгамеш поет о щедрости, о милости Энки. Сейчас же глаза его, сердце его заняты другим; он далек от меня, каждый знает это. Может быть, нужно вспомнить о ком-то ином из Игигов, красавица?
— О ком вспомнить, Энки? Ты близок земле, ты — владыка низа, ты мудр; подскажи, кому предназначалась печень, кто наслаждался бедрами?
— Это ты спрашиваешь меня? Тебе, господину ветров, пастуху людских судеб, должен быть известен тот, кто ныне почитаем Гильгамешем. Вспомни о днях, когда земля и небо были рядом, когда они жили в одном доме. Ведь это ты ворвался между ними, это ты унес землю, ты, словно центральный столб, поддерживающий крышу храма, встал между ней и небесами — Ану. Подобно крови из разверстой раны на землю хлынули верхние воды, ветры раскручивали их в смерчи, в грозовые тучи. Тучи, сталкиваясь лбами, наполняли громом неожиданно явившийся — твоей силой, Энлиль, явившийся — простор. Но помнишь ли ты, что сверкало, сияло между водами, между тучами и громами, созданное тем же твоим ударом?.. Это было Солнце. Солнце-Уту вспыхнул, осветив новорожденный, метущийся еще мир. Ты положил меру сиянию Солнца, дал ему движения по небесам, власть над вечерними стражами и право видеть все происходящее на земле. Он видит и судит, в руках его зубчатый нож, которым Уту готов срезать голову виноватому; для людей он — самый близкий и понятный судья. Гильгамеш мнит себя подобным Уту, он говорит про себя: «Я как Солнце освещаю и сужу все вокруг». Гордыня Гильгамеша велика, но он почитает своего небесного двойника — ведь правда, Уту?