Выбрать главу

Виктор тоже нервничал, но совсем немного, скорее это было ощущение некоторой неловкости — не каждый день он представал перед новым человеком в обнаженном виде. Он не испытывал смущение, совсем нет, своего тела Люмьер не стеснялся, даже наоборот, и прекрасно понимал, что, пожалуй, это одна из наиболее выдающихся его черт, поскольку ежедневный труд над ним не прошел даром, и выглядел он, на свой вкус разумеется, вполне привлекательно.

Жить в одной комнате с другими людьми — одно, но представать в неглиже перед одним-единственным человеком — другое.

— Должен признаться, — Виктор вернул его фразу, — что чувствую себя ни много ни мало, как дама, впервые обнажающаяся перед мужчиной. — Люмьер расстегнул брюки и снял их. Виктор ходил без нижнего белья, что было не принято, выходило за рамки приличий. — Хотя от вас я точно ничем не отличаюсь. — Виктор улыбнулся, расправил брюки и повесил их на спинку стула, на котором уже висела рубашка, а потом отошел ко второму, где ему предстояло провести не меньше нескольких часов, и присел. — Знаете, о покоях, я скажу вам так. Не стоит беспокоиться о том, как выглядит ваш дом, а выглядит он уютным и… полным творчества. Мне и вовсе некуда кого-либо пригласить. — Люмьер потянулся, расправляя плечи, вытягивая ноги, чтобы расслабиться, прежде, чем придется долго сидеть. — А у вас очень даже приятно.

Дюплесси бросил недоверчивый взгляд на своего гостя. Их глаза встретились и вдруг он почувствовал, как по его телу разливается блаженное спокойствие. Приняв во внимание просьбу танцовщика, он поставил чайник, а себе плеснул немного красного вина, чтобы окончательно побороть робость и смущение. В конце концов, перед ним стояла важная задача, исполнение которой должно было обозначить новую веху во всем его творчестве.

Подойдя к танцовщику, Венсан набросил на него алую материю, которая мягко ниспадала с его плеча и собиралась легкими складками у бедра. Поставив подготовленный ранее холст на мольберт, он быстрыми штрихами принялся за эскиз, который в последствии, как он надеялся, станет одной из его величайших картин. За работой он всегда был молчалив и сосредоточен, но сегодня, возможно дело было в выпитом вине, а возможно в самом Люмьере, он решил рассказать ему подробней о своей задумке. Сам Виктор, не желая оставаться хоть сколько-нибудь в неведении, поскольку его буквально раздирало любопытство, что же должно было получиться, спросил:

— Почему именно Дионис? Как вы видите меня в образе бога? — Люмьер улыбнулся, безотрывно смотря на художника. Говорил он тихо, чтобы не мешать, высказываясь «под руку» Дюплесси. — Мне всегда было интересно, так ли вы видите образы, как я слышу музыку? — Виктор, уже войдя в эту квартиру, знал, как будет продолжаться его этюд, который должен был стать если не симфонией, то хотя бы сонатой.

Этот день должен был стать началом чего-то нового, это Люмьер понимал всем своим существом, не испытывая ни единого сомнения.

— Знаете, — медленно начал художник, — когда я впервые увидел вас, я понял, что должен вас написать. Также я понял, что ваш портрет должен быть чем-то особенным, неповторимым. Вы совершенно не годитесь для скучных салонных портретов.

Венсан теперь уже смешивал краски на старенькой палитре, унаследованной им от папаши Лурье. Он работал быстро и четко, а набросок, который у него получался, ему определенно нравился.

— Я спрашиваю без лукавства, правда, мне на самом деле интересно, — Виктор постарался подобрать слова, но в конечном итоге попросту сказал: — Почему именно я? На уровне ощущений? — У Люмьера не было знакомых художников, в основном одни музыканты и танцоры по объективным причинам. Он всегда интересовался тем, как думают люди, создающие что-либо, о том, откуда они берут свои идеи, как к ним приходит «озарение» и желание что-то написать. Виктор понимал на собственном примере лишь то, что «оно» приходит, появляется в голове из ниоткуда, сотканное из ощущений или эмоций, появляется по щелчку пальцев, настигает тебя в любой момент — так с ним бывало. Он мог сесть на тротуаре, на край фонтана или на ступени той же Оперы и записывать, пока голова не станет пустой, иначе музыка будет его преследовать, пока не окажется запечатленной нотами на бумаге.

— Да, именно так, — глухо отозвался художник после небольшой паузы, берясь за кисть. — Я просто понял, что должен написать вас. Мне поручили работу над серией балетных картин и, сидя в ложе, я выполнял некоторые эскизы. Я показывал их вам, если помните. И в тот момент, когда я заметил вас, Виктор, в мазурке, я почувствовал столь необычное волнение, что даже выронил свой бинокль.

— Ваши эскизы я помню, — Виктор тихо хихикнул, а потом добавил, — и шум в зале тоже. Я чуть не сбился с ритма в тот момент, но, благо, этого не случилось! — Люмьер широко улыбнулся. — Со сцены практически ничего не видно, зал кажется черным, но ощущения говорят, что он полон. Почти две тысячи человек смотрят на тебя, а ты их не видишь. Музыка звучит не настолько громко, чтобы мы не слышали, что происходит. — Виктор повел плечом, которое начало затекать, но ткань осталась на месте. — Я не был по другую сторону при полном представлении, только во время репетиций. Все приходят смотреть, наслаждаться. Это магия сцены, Венсан. Каким бы чарующим театр ни казался из зала, каким бы привлекательным и магнетическим, вы и представить себе не можете, насколько пошлый он на самом деле. Театральное искусство — вот в чем настоящее чувство, но мало кто живет именно этим.

Услышав слова Люмьера, художник густо покраснел. С детства он постоянно страдал из-за неуклюжести и больно переживал каждую свою подобную ошибку.

— Как и художественный мир. Разве что художники чуть более разобщены между собой. Даже о себе я слышал несколько очень нелестных слов, хотя толком ничего из себя не представляю. Мне кажется, такова участь творца — быть одиноким и презираемым сородичами. Однако все это меркнет в тот момент, когда приходит осознание, что твое искусство живет и может вызывать сильные эмоции у других людей. Нет более сильной награды, чем признание зрителя, вы не находите?

— Знаете, — Виктор даже замолчал, подбирая слова, — не каждый зритель способен понять и прочувствовать. Далеко не каждый. Я бы даже сказал, что и половина зала не увидит всех тонкостей, а вторая не прочувствует до конца. — Люмьер повел вторым плечом, тело так быстро затекало. — Каждый творец тщеславен, даже тот, который это всячески отрицает; даже тот, который пишет романы в стол и картины для отдельной комнаты в своей квартире. Все потому, что признание нам необходимо для осознания того, что мы «все делаем правильно». И я не вполне согласен с тем, что вы считаете, что творец должен быть одинок и презираем. Дело не в этом. А все в той же славе. Это лишь зависть и страх, что кто-то окажется лучше, ощущение собственной неполноценности, или злоба, вызванная верой в свою избранность. — Виктор постарался потянуться другим плечом. — Но есть и порядочные люди, которые делают одно с вами дело — создают прекрасное.

— Возможно вы правы, Виктор. Я лишь говорю о том, что чувствую. Мой великий грех в том, что я так ревностно отношусь к своему творчеству, что едва ли кого-то к нему подпускаю. Во мне живет страх быть непонятым и отвергнутым. Зритель, как вы верно сказали, может не понимать всех тонкостей искусства, но я же говорил о тех единицах, кто может понимать и чувствовать произведение искусства во всей его красе, — художник нахмурился. — Позвольте вас спросить, мой дорогой друг, чем вы живете? Что заставляет ваше сердце биться чаще?

— Я слышу музыку, я слышу ее почти всегда и везде, — Виктор перевел взгляд на свои вещи на столе, где лежала та самая записная книжка, в которой ждала своего времени начатая мелодия. — Играю на скрипке. Я получил ее в семь лет, и с тех пор с ней не расстаюсь. Мою музыку едва ли кто-то слышал. Точнее, никто не слышал того самого важного и самого искреннего, что я писал. — Люмьер посмотрел на Венсана, которого, очевидно, какие-то слова задевали. — Не бойтесь, месье Дюплесси, вас не поймут и вас отвергнут. Но это будут одни. Полюбят другие. И в этом нет ничего трагичного.