Когда издевательства над ним закончились, а именно путешествие по всевозможным магазинчикам, и пришлось нести пакеты до самой комнаты, где жила с матерью Шарлотта, он счастливо решил, что теперь может позаниматься музыкой, но не тут-то было. Он не слышал музыку с самого утра, и это чуть настораживало, но потом желание музицировать словно убило на корню, когда ему принесли записку. Очередную записку с уже давно известным оттиском на сургучной печати. Эти записки приходили раз в две недели. Лаконичные, выведенные твердой рукой и не подписанные. Он поднялся на один из подвесных этажей, где к тому моменту уже никого не было, и раскрыл конверт, сломав печать. Быстро пробежав глазами по ровным строчкам, Виктор вздохнул и запустил пальцы в волосы, вновь взлохмачивая кудри.
«Вы не ответили на мое прошлое предложение. Я попытаюсь снова.
Буду ждать вас в 19:00 в ресторане напротив театра 24 марта.
С восхищением.»
Вот уже три года ему предлагали встречи, каждый раз в разных местах, в фешенебельных отелях и ресторанах, присылали деньги, которые он отправлял обратно. Деньги за ночь, за всего лишь одну ночь. Баснословные суммы по меркам того времени — он мог не работать лет десять, если бы согласился. Но никогда не соглашался по уже оговоренным объективным причинам. Он игнорировал эти записки, надеясь, что человек не пойдет против него и не заставит его встретиться с ним силой. Разве мог бедствовать тот, кто был готов заплатить за близость с Виктором пять тысяч франков, предлагал провести вечер в одном из самых дорогих и роскошных ресторанов Парижа и буквально засыпал его подарками, которые Люмьер так или иначе старался вернуть обратно, не имея ни малейшего понятия о дарителе.
Иногда он честно думал на тему того, чтобы увидеться с этим человеком и поставить вопрос ребром, чтобы его наконец-то оставили в покое. Конечно, он думал над тем, кем мог оказаться этот самый аноним, но ни одно имя и лицо не приходили в голову. Он не рассказывал никому о проявленном внимании, но при этом несколько его побаивался — человек был настойчив, но дальше подарков и приглашений пока не заходил, но никогда нельзя быть уверенным в том, что этот самый влюбленный и восхищенный не выкинет что-то из ряда вон.
Он помнил некоторое количество различных инцидентов, но дальше намеков и незамысловатых подарков дело не шло — за исключением только одного случая. Это была забавная ситуация, когда ему в подарочной коробке вручили capotes anglaises¹. Но и сам даритель оказался особенно симпатичным молодым человеком, который был младше Виктора лет на семь, миловидным и очаровательным. У него была приятная улыбка, в которой отражалось его смущение, и блеск в глазах, присущий первооткрывателям и исследователям, что вот-вот познают нечто удивительное, меняющее мир. Белоснежная рубашка, черный фрак на стройном теле и располагающий нрав привели к тому, что это был первый юноша в постели Виктора спустя несколько лет после первого и разочаровывающего раза. Они встречались еще дважды, а потом тот уехал в Англию и больше Виктор о нем не слышал. Ни о какой влюбленности речи не шло. То был взаимный интерес. Люмьеру было двадцать три, и на этом моменте все его отношения с кем-либо прервались.
Просидев несколько десятков минут, он поднялся и вернулся обратно в коридоры, чтобы, не заходя в спальню, пройти напрямик в самый дальний музыкальный класс, где стоял настоящий рояль, а не фортепиано, за который редко кого-то пускали, но мадам Лефевр, благослови Господь эту женщину, договорилась ради него еще много лет назад, что есть такой юноша, который играет на двух музыкальных инструментах и не может жить без музыки. Концертмейстеры шли навстречу, а потому и в Опера Гарнье у него была возможность посещать те или иные комнаты, когда они были пусты.
Он сел за черный рояль в тишине зала, чувствуя себя как никогда пустым. Его выбивали из колеи моменты неожиданных признаний, чужое непрошеное внимание и воспоминания из прошлого, которым не было места в настоящем. Виктор был уже не тем человеком, который мог очаровываться с первого взгляда и отправиться в чужую постель по мимолетному желанию, не тем, кто находил в людях что-то удивительное, осознавая, что ему хватало жизни внутри себя самого, своей фантазии и чувств. Виктор старался избегать эмоций, которые стали казаться ему лишними и ненужными, поскольку они выводили из равновесия. Он устал от них, устал от самого себя, устал никого не любить. Все его слова о любви к себе не были ложью, и себя он любил по-настоящему, принимал с недостатками, работал над собой и любил саму жизнь, которую жил и старался сделать ее лучше, уважая то время, которое ему было дано. Виктор смотрел на черную лакированную крышку в темноте зала, а потом открыл клавиши, любовно обвел их пальцами и, закрыв глаза, взял первый аккорд.
Виктору казалось, что он сломает пальцы, прежде чем доиграет. Музыка была не просто сложной и быстрой, сколько тяжелой, похожей на «Dies Irae» Джузеппе Верди. Люмьер, спокойный внешне, переживал бурю страстей внутри самого себя, старающийся забить все свои страхи как можно глубже, все свое разочарование этим миром, когда он так явственно старался найти то самое божественное, что вело бы его вперед. И каждый раз он находил, и каждый раз он боролся с той реальностью, которую понимал и чувствовал так ярко и болезненно. Он был другим, иначе мыслил, где-то опережал свое время и чувствовал себя лишним, неправильным, непрошенным гостем, который старался жить во своим устоям, следовавший своим принципам. Неприкаянный, старающийся оправдать в своей голове ценность своей жизни и важность существования. Виктор так хотел верить в то, что он не был всего лишь мимо проходящим для мира существом, но самым печальным в этом всем было то, что Люмьер был достаточно умен, чтобы понимать, что он всего лишь один из многих, и если его не станет, то мир в общем-то не изменится.
Перестав насиловать инструмент, Люмьер перестал играть, когда в один момент руки зависли над клавиатурой и безвольно опустились. Оглушающая тишина обрушилась на него со всех сторон после того, как весь зал был заполнен громогласным голосом рояля. Если бы он не находился в отдалении от жилых помещений, то Виктору бы хорошо влетело за подобную дерзость и даже жестокость по отношению к театральному имуществу. Он тяжело вздохнул, несколько минут смотря на черно-белые клавиши, а потом осторожно к ним прикоснулся. Это была не его мелодия, не его голос и порыв сознания. Виктор заиграл девятый опус Шопена.
Мелодия успокаивала, оживая под пальцами, заполняя пустоту и тишину. Словно бы море, пребывающее в штиле, после ненастного шторма. То умиротворение, что настигало разум, затапливало его спокойствием, было ни с чем несравнимым. Он словно бы остался наедине со всем миром и первозданным безмолвием, где-то на рассвете времен. И не существовало ничего, кроме биения сердца и первого ноктюрна.
Виктор закончил играть, когда был уже поздний вечер. Стало в разы легче. Он чувствовал, что наконец-то мог свободно вздохнуть. Мысли отступили, как и пустота, оставляя за собой только блаженную тишь, которая обещала стать неплохим подспорьем для будущего творчества. Люмьер понимал, что очень сильно себя загнал, работая и сочиняя музыку ежедневно, ведь нужно было нормально спать и питаться, а не пренебрегать своим телом во имя искусства каждый раз, стоило только мимолетно захотеть вновь прикоснуться к скрипке или фортепиано, записывая новую мелодию, что родилась в его голове. Он знал, что рано или поздно тело скажет «нет», и он свалится с простудой или еще какой болезнью, забывшись и перетрудившись — его самое любимое занятие.