Махнул пан рукой.
– Ну, может, так в вашей стороне, а у нас не так… Ступай, ступай, Опанас, - надоело мне тебя слушать.
Постоял козак с минуту, а потом вдруг упал перед паном на землю:
– Послушай меня, пане! Садись на коня, поезжай к своей пани: у меня сердце недоброе чует.
Вот уж тут пан осердился, толкнул козака, как собаку, ногой.
– Иди ты от меня прочь! Ты, видно, не козак, а баба! Иди ты от меня, а то как бы с тобой не было худо… А вы что стали, хамово племя? Иль я не пан вам больше? Вот я вам такое покажу, что и ваши батьки от моих батьков не видали!..
Встал Опанас на ноги, как темная туча, с Романом переглянулся. А Роман в стороне стоит, на рушницу облокотился как ни в чем не бывало.
Ударил козак бандурой об дерево! - бандура вдребезги разлетелась, только стон пошел от бандуры по лесу.
– А пускай же, - говорит, - черти на том свете учат такого человека, который разумную раду не слушает… Тебе, пане, видно, верного слуги не надо.
Не успел пан ответить, вскочил Опанас в седло и поехал. Доезжачие тоже на коней сели. Роман вскинул рушницу на плечи и пошел себе, [только, проходя мимо сторожки, крикнул Оксане:
– Уложи хлопчика, Оксана! Пора ему спать. Да и пану сготовь постелю].
Вот скоро и ушли все в лес вон по той дороге; и пан в хату ушел, только панский конь стоит себе, под деревом привязан. А уж и темнеть начало, по лесу шум идет и дождик накрапывает, вот-таки совсем как теперь… Уложила меня Оксана на сеновале, перекрестила на ночь… Слышу я, моя Оксана плачет.
Ох, ничего-то я тогда, малый хлопчик, не понимал, [что кругом меня творится!] Свернулся на сене, послушал, как буря в лесу песню заводит, и стал засыпать.
[Эге!] Вдруг слышу, кто-то около сторожки ходит… подошел к дереву, панского коня отвязал. Захрапел конь, ударил копытом; как пустится в лес, скоро и топот затих… Потом слышу, опять кто-то по дороге скачет, уже к сторожке. Подскакал вплоть, соскочил с седла на землю и прямо к окну:
– Пане, пане! - кричит голосом старого Богдана. - Ой, пане, отвори скорей! Вражий козак лихо задумал, видно: твоего коня в лес отпустил.
Не успел старик договорить, кто-то его сзади схватил. Испугался я, слышу - что-то упало…
Отворил пан двери, с рушницей выскочил, а уж в сенях Роман его захватил, да прямо за чуб, да об землю…
Вот видит пан, что ему лихо, и говорит:
– Ой, отпусти, Ромасю! Так-то ты мое добро помнишь?
А Роман ему [отвечает]:
– Помню я, вражий пане, твое добро и до меня, и до моей жинки. Вот же я тебе теперь за добро заплачу…
А пан говорит опять:
– Заступись, Опанас, мой верный слуга! Я ж тебя любил, как родного сына.
А Опанас ему [отвечает]:
– Ты своего верного слугу прогнал, как собаку. Любил меня так, как палка любит спину, а теперь так любишь, как спина палку… Я ж тебя просил и молил, - ты не послушался…
Вот стал пан тут и Оксану просить:
– Заступись ты, Оксана, у тебя сердце доброе.
Выбежала Оксана, всплеснула руками:
– Я ж тебя, пане, просила, в ногах валялась: пожалей мою девичью красу, не позорь меня, мужнюю жену. Ты же не пожалел, а теперь сам просишь… Ох, лишенько мне, что же я сделаю?
– Пустите, - кричит опять пан, - за меня вы все погибнете в Сибири…
– Не печалься за нас, пане, - говорит Опанас: - Роман будет на болоте раньше твоих доезжачих, а я, по твоей милости, один на свете, мне о своей голове думать не долго. Вскину рушницу за плечи и пойду себе в лес… Наберу проворных хлопцев и будем гулять… Из лесу станем выходить ночью на дорогу, а когда в село забредем, то прямо в панские хоромы. Эй, подымай, Ромасю, пана, вынесем его милость на дождик.
Забился тут пан, закричал, а Роман только ворчит про себя, как медведь, а козак насмехается. Вот и вышли.
А я испугался, кинулся в хату и прямо к Оксане. Сидит моя Оксана на лавке - белая, как стена…
А по лесу уже загудела настоящая буря: кричит бор разными голосами, да ветер воет, а когда и гром полыхнет. Сидим мы с Оксаной на лежанке, и вдруг слышу я, кто-то в лесу застонал. Ох, да так жалобно, что я до сих пор, как вспомню, то на сердце тяжело станет, а ведь уже тому много лет…
– Оксано, - говорю, - голубонько, а кто ж это там в лесу стонет?
А она схватила меня на руки и качает:
– Спи, - говорит, - хлопчику, ничего! Это так… лес шумит…
А лес и вправду шумел, ох, и шумел же!
Просидели мы еще сколько-то времени, слышу я, ударило по лесу будто из рушницы.
– Оксано, - говорю, - голубонько, а кто ж это из рушницы стреляет?
А она, небога, все меня качает и все говорит:
– Молчи, молчи, хлопчику, то гром божий ударил в лесу.
А сама все плачет и меня крепко к груди прижимает, баюкает: «Лес шумит, лес шумит, хлопчику, лес шумит…»
Вот я лежал у нее на руках и заснул…
А наутро, хлопче, проснулся, гляжу: солнце светит, Оксана одна в хате одетая спит. Вспомнил я вчерашнее и думаю: это мне такое приснилось.
А оно не приснилось, ой, не приснилось, а было направду. Выбежал я из хаты, побежал в лес, а в лесу пташки щебечут, и роса на листьях блестит. Вот добежал до кустов, а там и пан, и доезжачий лежат себе рядом. Пан спокойный и бледный, а доезжачий седой, как голубь, и строгий, как раз будто живой. А на груди и у пана, и у доезжачего кровь.
….
– Ну, а что же случилось с другими? - спросил я, видя, что дед опустил голову и замолк.
– Эге! Вот же все так и сделалось, как сказал козак Опанас. И сам он долго в лесу жил, ходил с хлопцами по большим дорогам, да по панским усадьбам. Такая козаку судьба на роду была написана: отцы гайдамачили, и ему то же на долю выпало. Не раз он, хлопче, приходил к нам в эту самую хату, а чаще всего, когда Романа не бывало дома. Придет, бывало, посидит и песню споет, и на бандуре сыграет. А когда и с другими товарищами заходил, - всегда его Оксана и Роман принимали. Эх, правду тебе, хлопче, сказать, таки и не без греха тут было дело. Вот придут скоро из лесу Максим и Захар, посмотри ты на них обоих: я ничего им не говорю, а только кто знал Романа и Опанаса, тому сразу видно, который на которого похож[, хотя они уже тем людям не сыны, а внуки]… Вот же какие дела, хлопче, бывали на моей памяти в этом лесу…
А шумит же лес крепко, - будет буря!
А. К. ГОЛЬДЕБАЕВ
[В ЧЕМ ПРИЧИНА?]
[1]
[Сава Хлебопчук, помощник машиниста, человек, начитанный от Писания, знал из священных книг, что нет более душеспасительного дела, как д у ш у с в о ю п о л о ж и т ь з а д р у г и.
Когда же он, поссорившись с машинистом Маровым, отряс - по Писанию - прах с ног, уехал навсегда из Криворотова, где ему так было хорошо жить и служить, тогда, в вагоне, пришлось ему думать, скорбя и вздыхая, что не всякое доброе дело ведет непременно к добру. Бывают в жизни, - думал Сава, - и такие добрые дела, которые совершаются не иначе как при участии адских сил, исконным человеконенавистником - дьяволом на пагубу людей творятся. И ведут людей к потере счастия!
Разве он, одинокий и нелюдимый чужанин, не привязался всей душой к своему машинисту Василию Петровичу Марову, не полюбил его как родного отца, брата, друга… И вот что вышло после совершенного ими доброго дела! Он покинул Криворотово, где ему было так хорошо, где он рассчитывал остаться навсегда; едет в далекий неведомый край, с разбитым сердцем, с набегающими на глаза слезинками… Не говорил он только, не признавался никому, как полюбил он своего сурового машиниста, которого все помощники ненавидели за придирчивость, а он, Сава, души в нем не чаял!.. Радовался, что Маров полюбил его; гордился даже, что ему выпала удача ездить около полугода бессменно с лучшим из машинистов депо Криворотово, с которым ни один помощник не мог проработать больше месяца… Дружба меж ними была, как будто выросли вместе, как будто и родила их мать одна! Вмешался дьявол в их добрые отношения, искусил их дружбу добрым делом, кинувши промежду них невинного ребенка, и - рухнуло все… Редкое сердечное согласие двух друзей превратилось во вражду непримиримую.
– Обидел ты меня, Василий Петрович, - шепчет Хлебопчук, ворочаясь на жесткой койке вагона, - так обидел, как никто никогда меня не обижал!.. Обманул ты мое расположение, доверие к тебе душевное не оправдал! Я ничего не скрывал от тебя, все тебе говорил откровенно, как перед богом, - всю жизнь раскрыл, все мысли мои доверил, религию объяснил. Ты же скрыл от меня в ту ночь, когда мы спасли эту девчонку, что думал, что знал, о чем замыслил. Бог тебе судья, Василъ Петрович, - а обидел ты меня.