- Я не могу спорить, когда один перевирает, а другой горохового шута из себя корчит.
Рыльский открыл было рот для ответа.
- Молчи... - потребовал Корнев.
Рыльский замолчал и только рассмеялся.
- Ну, вот он молчит. Я тоже вовсе не желаю заниматься перевиранием твоих слов: ты сказал, что ты верующий в известном смысле. Я понял это так, что ты все-таки верующий. Выходит, я переврал: так объясни.
Если бы в классе были только Корнев и Рыльский, Карташев, вероятно, так и отказался бы от дальнейшего диспута, но тут было много других, и все ждали с интересом, что скажет теперь Карташев. В числе этих других многие любили Карташева, верили в его способность отбиться от Корнева, и Карташев скрепя сердце начал:
- Я признаю религию как вещь... как вещь, которая связывает меня с моим детством, как вещь, которая дорога моим родным...
Рыльский, повернувшийся было вполоборота, когда Карташев начал говорить, весело покосился на Корнева, отвернулся спиной к Карташеву, махнул рукой и уткнулся в книгу.
- Значит, ты сознательно обманываешь себя и родных? Выходит, что тебя связывает с ними ложь. Такая связь не стоит того, чтобы за нее держаться.
- А тебе разве не доставляет удовольствия на пасху не спать ночь?
- Никакого...
- Врет, - заметил Семенов, упрямо наклоняя голову.
- Да, наконец, это уже другая почва... удовольствие... И в снежки играть удовольствие, да не пойдешь же!
- А отчего мне не идти, если мне этого хочется?
- Ну, иди, - ответил Корнев. - Снег скоро выпадет. Вон товарищи уже ждут.
Корнев показал в окно на толпу уличных ребятишек.
Карташев тоже посмотрел и рассмеялся.
- Рыло, - сказал добродушно Корнев.
Впрочем, таким мирным образом споры редко кончались.
- Ты ему напрасно спускаешь, - брюзжал Семенов Карташеву, когда они по окончании уроков шли домой.
- Я вовсе не спускаю.
- Ну-у, спускаешь... В прошлом году, помнишь, как оттрепал его, а теперь уж сам говоришь: "В известном смысле..."
- Послушай, нельзя же действительно со всем соглашаться...
Карташев рассеянно скользнул взглядом по проходившей даме, по прилавку, заваленному грушами, персиками, виноградом, молодыми орехами в зеленой скорлупе, втянул в себя аромат этих плодов и договорил:
- Я верю... но не могу же я, например, представить себе небо иначе, как оно есть, то есть не простым воздухом.
И Семенов и Карташев, как бы для большей наглядности, подняли глаза в прозрачную синеву осеннего неба. С неба их взгляд упал на залитую солнцем улицу, скользнул туда, где ярко синело бесконечное море, теперь прохладное, спокойное, уснувшее в своем неподвижном величии.
Друзья остановились на перекрестке, откуда Карташеву надо было сворачивать домой.
- Я провожу тебя, - предложил Карташев.
И приятели отправились дальше. Они шли, и то сходились так, что плечи их касались друг друга, то расходились, рассеянно, мимоходом глазея на выставленные в окнах магазинов вещи.
- Конечно, есть в природе, - продолжал Карташев, - что-то непонятное, недоступное нашему уму... Я был бы слишком глуп, если бы не признавал того, что признавали люди, может быть, в тысячу раз умнее какого-нибудь Корнева или Рыльского.
- Терпеть не могу этого Рыльского, - перебил Семенов, упрямо наклонив голову.
- И моя душа к нему не лежит, - согласился Карташев. - У Корнева есть все-таки...
- Да я тебе скажу, что Корнев просто под влиянием Рыльского.
- Ты думаешь?
- Уверен... Просто сам разобраться не может, а Рыльского боится: все, что тот ему наговорит, то и повторяет.
- Нет, положим, Корнев и сам по себе не глупый малый.
Семенов сжал как-то губы и произнес сухо:
- По-моему, просто фразер.
- Да фразеры-то они оба.
- Ты посмотри, они обо всем берутся рассуждать. Ну что ж, в самом деле можем мы действительно обо всем иметь правильное понятие?.. Что, в сущности, их рассуждение? Мальчишество.
- Конечно, мальчишество.
- И я тебе скажу, опасное мальчишество, которое может привести ни больше ни меньше как к исключению... Это ведь все не ихнее... из книжек разных... Рыльский из воды сухим выйдет, а Корнев, как дурак, попадется. Вот отчего я и не могу считать Корнева умным человеком... Самое лучшее подальше от них, - закончил Семенов.
Он оправился, как-то особенно выставил грудь, надулся и раскланялся с проезжавшим на извозчике военным.
- Плац-адъютант, - объяснил он Карташеву.
И оба оглянулись и смотрели, как ехал на извозчике плац-адъютант в полной форме, с наброшенным поверх мундира форменным пальто.
- Глупая у них форма, - сказал Семенов, - так, что-то среднее - не то кавалерия, не то пехота: не разберешь.
Друзья прошли еще одну улицу.
- Ну, мне уж пора, - остановился Карташев.
- Еще через мост.
И они пошли через мост.
- Я бы тебя проводил, - сказал Семенов, смотря на часы, - да опоздаю к обеду... Отец насчет этого формалист... Да и действительно... ну, прощай.
Друзья попрощались у последнего поворота, откуда виднелся желтый с мезонином дом-особняк, где жила семья Семенова. Семенов и направился к нему спешной деловой походкой, а Карташев лениво побрел назад, щурясь от солнца и представляя себе, как Семенов торопливо взбежит по узкой лестнице в мезонин, положит там ранец, умоется, расчешет перед зеркалом волосы, а денщик почистит его щеткой. Затем он быстро спустится вниз; пройдет большой пустой зал и войдет в столовую, где уже собралось все семейство и глава его, худой, с суровым лицом полковник, в расстегнутом кителе, в синих штанах, молча шагает своими сухими ногами по комнате. Семенов подойдет, с выправкой шаркнет ножкой, наклонится и поцелует жилистую руку отца, произнося безличным тоном:
- Здравствуйте, папаша.
Затем подойдет к худой, с некоторой претензией одетой даме, небрежно подхватит ее руку, поднесет к губам, покровительственно нагнется, поцелует ее в губы, заглянет в ее добрые усталые глаза и скажет:
- Здравствуй, мамаша, как себя чувствуешь?
На младших братьев, Борю и Петю, Семенов вскользь только взглянет и пойдет к своему месту, потому что отец, посмотрев на часы, уже берется за свой стул.
За обедом всегда кто-нибудь из полковых, разговор по чину, а после обеда обязательная часовая пильня на скрипке. Семенов сам уже знает, торопливо благодарит и спешит наверх. Оттопырив губы, он аккуратно вынимает из ящика скрипку, достает смычок, долго настраивает, прислушиваясь, весь сосредоточенный, с поднятыми бровями, и, кончив скучную, но приятную по своим результатам работу, становится в позицию, вытягивает руку со смычком, прицеливается глазами в ноты, склоняет голову, и по дому несется твердый однообразный звук низких и высоких нот громкой скрипки. А там, в кабинете, сидит сухой полковник, курит, смотрит в окно, одним ухом слушает полкового, а другим - твердые отчетливые звуки нравящегося ему своей определенностью инструмента.