Начнет, бывало, Корнев без церемонии ругать кого-нибудь, а Карташев чувствует такое унижение, как будто его самого ругают. Выругается Корнев и примется за чтенье.
- Я не понимаю этого удовольствия, - заговорит Карташев скрепя сердце, - говорить человеку в глаза "идиот".
- А я не понимаю удовольствия с идиотами компанию водить, - ответит небрежно Корнев и примется за свои ногти, продолжая читать.
- Если б даже и идиот он был, что ж, он поумнеет оттого, что его назовут идиотом?
Корнев молчит, погрузившись в чтение.
- Если не поумнеет, то отстанет, - бросит за него Рыльский.
- Или в морду даст? - пустит со своего места Семенов.
- Испугал!
- А вот назови меня...
Рыльский весело смеялся.
- Ну, а если два человека назовут тебя идиотом. Тоже в морду дашь?
- Дам, конечно.
- Ну, а три?..
- Хоть десять.
Корнев отрывается от чтения и говорит мягким, ласковым голосом:
- Если бы ты встретил неприятеля, мой друг, ты что бы сделал? - Он делает свирепое лицо. - Приколол бы, ваше превосходительство. - А если ты десять неприятелей встретил? - Приколол бы! - Мой друг, разве ты можешь десять человек приколоть? Подумай хорошенько. - Так точно, не могу.
Корнев меняет тон и говорит наставительно:
- Солдат и тот понял.
- Так ведь то солдат, - поясняет Рыльский, - а он сын полковника... Вот, погоди, подрастет он, один всю Европу приколет.
- Ах, как остроумно! - говорит Семенов.
В числе карташевской партии, между прочим, были Вервицкий и Берендя. Они сидели на одной скамейке и дружили, хотя по виду дружба их была очень оригинальна: друзья постоянно ссорились.
Вервицкий был широкоплечий блондин, с голубыми глазами, с круглым лицом, с грубым, сиплым голосом, сутуловатый, с широкими плечами.
Берендя, или Диоген, как называл его язвительно Вервицкий, худой, высокий, ходил, подгибая коленки, имел длинную, всегда вперед вытянутую шею, какое-то не то удивленное, не то довольное лицо, носил длинные волосы, которые то и дело оправлял рукой, имел желто-карие лучистые глаза и говорил так, что трудно было что-нибудь разобрать.
Главным недостатком Беренди Вервицкий считал его глупость. Он этим и донимал своего друга.
Надо отдать справедливость, Вервицкий умел подчеркнуть глупость друга. Когда он, бывало, вытянув шею, подгибая коленки, шел, стараясь изобразить Берендю, класс умирал от смеха. В мастерской передаче Вервицкого так ясно было, что Берендя действительно глуп. А еще яснее это было, когда Берендя вступал в спор.
Рот только откроет Берендя, а уж Вервицкий упрется на локоть, уставится в друга и с наслаждением слушает. Берендя с какой-то особой манерой откинется, вытянет длинные ноги и, устремив в пространство свои лучистые глаза, начнет, поматывая головой, длинную речь. Слушает Вервицкий, слушает и начнет сам поматывать головой, потом скосит немного глаза, на манер Беренди, что-то зашепчет себе под нос и кончит тем, что и сам расхохочется, и в публике вызовет смех.
Сбитый с позиции, Берендя обрывался и бормотал:
- Мне кажется странно, право, такое отношение...
Остальное исчезало в какой-то совершенно непонятной воркотне и в поматывании головой.
- Дурак ты, дурак, - говорил в ответ Вервицкий, с искренним сокрушением, качая головой. - И всегда будешь дурак, хоть сто лет живи... Вот так и будешь все мотать головой, на кладбище повезут, и то мотать будешь, а о чем - так и не разберет никто.
- Ну, что ж, это очень грустно, - говорил Берендя.
- А ты думаешь, весело? - перебивал своим сиплым голосом Вервицкий.
- Очень грустно... очень грустно... - твердил Берендя.
- Тьфу! Противно слушать... не только слушать, смотреть.
- Очень грустно... очень грустно...
- И думает, что очень умную вещь говорит.
Такие стычки не мешали, однако, друзьям вместе готовить трудные уроки, ходить друг к другу в гости, поверять свои тайны и понимать друг в друге то сокровенное, что ускользало от наблюдения толпы, но что было в них и искало сочувствия.
Бывало, излившись друг перед другом, друзья ложились вместе на одну кровать, в загородной квартире Беренди, в доме мещанки, у которой Берендя снимал комнату со столом и самоваром за двенадцать рублей в месяц. Берендя то начинал острить на свой счет, и тогда друзья хохотали до слез. А то вставал, вынимал скрипку и, смотря своими лучистыми глазами в зеленые обои своей комнаты, начинал играть. Чувствительный Вервицкий присаживался к окну, подпирал подбородок рукой и задумчиво смотрел в окно.
Время летело, скучный урок лежал нетронутым, наступали сумерки, темная ночь охватывала небо и землю, охватывала душу сладкой истомой, и было так хорошо, так сладко и так жаль чего-то.
А на другой день рассердится, бывало, Вервицкий и бесцеремонно начнет пред всем классом черпать доводы о глупости Беренди из тех же сокровенных сообщений, которые делал ему приятель накануне. Вспыхнет, бывало, покраснеет Берендя и забормочет, заикаясь, что-то себе под нос.
А Вервицкого еще больше подмывает:
- Ба-ба-ба! Ба-ба-ба! Пошел пилить! Ты говори прямо: я наврал? ты не говорил?
И как ни отделывался Берендя, а в конце концов, поматывая головой и пощипывая свою пробивающуюся бородку, едва внятно лепетал:
- Ну, говорил...
- А зачем же ты сразу забормотал так, как будто я сам все выдумал? Вот это и подлость у тебя, что ты все: туда-сюда... туда-сюда... как змея головой, когда уж ей некуда деваться...
И Вервицкий впивался в друга, а друг, под неотразимыми доводами, только молчал, продолжая поматывать головой.
- Что?! Замолчал!!
Кличку Диогена Берендя получил при следующих обстоятельствах.
- Мы изучаем Диогена, - однажды философствовал он, - и говорим, что он мудрец. Но если я полезу в бочку, буду со свечой искать человека... меня, по крайней мере, посадят в сумасшедший дом.
- И посадят когда-нибудь, - уверенно ответил Вервицкий. - Ты, знаешь, напоминаешь мне метафизика из басни. Ты хочешь непременно своим умом до всего дойти, а ума-то не хватает: и выходит - веревка вервие простое...
- По-позволь...
- Не позволю: надоел и убирайся к черту.