Выбрать главу

Чижмари заметили вдруг, что с огородов стала пропадать сперва репа, а потом и картошка. Своих воров, прорезавшихся при советской власти, давно извели. Сперва грешили на беглых зэков и на геологов, но варнак был уж больно какой-то застенчивый: покопавшись на грядках, он обязательно выпалывал сорняки и поправлял заплот. Свирепые, как и хозяева, чижемские собаки на него не реагировали, а чижемские интеллигенты, не столь свирепые, стали поговаривать об Урэтка – местной разновидности снежного человека. Слух достиг краевого центра, и на охоту прилетел десяток мордастых ребят с малиновыми околышами. Они самонадеянно отвергли помощь клана Шипицыных, надеясь на трофейных овчарок.

Когда отряд не вернулся, чижмари единодушно признали огородного вора человеком, причем своего образа мыслей. Стали оставлять для него в удобных местах кое-какие съестные и охотничьи припасы, а когда собралась новая облава, не в пример более многочисленная, патриарх Ефим Шипицын, опередив ее, «скрал» пришельца ночью на тропе и утащил к себе в подполье. Облаву же две недели спустя направили по ложному следу, изобразив похищение милицейского катера. В результате этой операции в Японии навсегда пресекся род Хираока, а род Шипицыных заполучил почти дармового таежного работника. Постепенно барон отстроился и заматерел, научился чижмарской речи, белку бил в глаз, а соболя в ухо; на досуге же сочинял изысканные хайку и совершенствовал изобретенный им новый вид единоборства – кума-до, что значит «путь медведя». Путь же настоящего медведя при встрече с бароном фатальным образом пресекался, и косолапый бедняга даже не успевал понять, что с ним вытворяет этот маленький узкоглазый человечек.

Чужим людям барона не показывали, да и своим – через одного. Но за детьми же не усмотришь! И вышло так, что со временем барон сделался пестуном шипицынской младой поросли – но не всей, а тоже с большим разбором. Чижма менялась, в нее проникали вредоносные миазмы цивилизации, и в конце концов Хираока-сан остался одним из последних настоящих чижмарей. Об этом и толковали старики, с кряхтением забравшись в беседку для чайной церемонии, а Ираида заваривала все новый и новый чай и глазела на звезды…

Так началась ее новая жизнь. Так она узнала, что, кроме Советского Союза, где борются с пьянством, проводят ускорение и запускают самолеты в космос, существует и другая, настоящая Россия, о которой узнают только те, кто сумел дожить в ясном уме до преклонных лет, потаенная страна безымянных и всеведущих странников, неизвестных праведников, неведомых зверей, скрытых от мира храмов и библиотек, спящих до поры богатырей и чудовищ…

Она научилась говорить и писать по-японски и китайски, рисовать в манере «укие-э», не бояться смерти, показывать «пустое лицо», а также владеть мечом и девятнадцатью основными приемами кума-до. Правда, до одиннадцати лет ее к медведям не подпускали…

Школьные учителя Ираиду почему-то не любили. Причин для этого не было. Разве что вместо полноценного сочинения на тему «Нигилист ли Базаров?» она могла подать на проверку всего пять строчек:

От робости придуманная жизнь,Смешной оскал – от нежности ограда.Лягушек, право, жаль – при чем они,Когда сжимает судорожно горлоЛиловый шарф?

Да еще преподаватель физкультуры, пытавшийся как-то зажать ее в раздевалке, был подвергнут приему «полет медведя над спящим озером» и надолго потерял трудоспособность.

И оттого, что с учителями она была необыкновенно для Чижмы почтительна, те постоянно ждали от нее какой-нибудь изысканной гадости, а не дождавшись – злились.

Никто не решился даже предложить ей вступить в пионеры…

Когда советская власть приказала долго и бестолково жить, Григорий Шипицын вспомнил, что он, в сущности, Коломиец, и не худо бы найти остальных Коломийцев. Поиск он начал, естественно, с родной Черкасщины. На месте отцовской хаты дымился огромный, грязный, воняющий прокисшей мочой комбинат. Но городское кладбище было прежним – зеленым, не по-русски уютным. Два дня ему понадобилось, чтобы найти могилы родителей и сестры. Еще два дня – чтобы найти сына бывших соседей, который хоть что-то знал о судьбе остальных Коломийцев.

Брат жил в Москве, ругал порядки, разводился с очередной фиктивной женой и строил далеко идущие планы. Оглядев его замызганную хрущевку с видом на Курский вокзал, Грицько вместо приветствия сказал: «Ото ж, братику, добрэ тебя наградылы москали за вирну службу!» Потом они пили привезенную горилку с перцем, ругали все власти, какие были, есть и будут, пели «Тэче вода каламутна» и хвастались друг перед другом панорамами жизненных путей. В конце концов братья расстались друзьями. Старший увез на память замечательный симоновский карабин с прикладом из красного дерева, а младший с тех пор регулярно получал посылки с копченой медвежатиной и калеными орехами.

Прошло семь лет. Население Чижмы стремительно исчезало – чижмари искали новых охотничьих угодий, уже в городах. Москва считалась участком перспективным, но сложным.

Понятно, что Ираида избрала именно ее.

ИЗ ЗАПИСОК ДОКТОРА ИВАНА СТРЕЛЬЦОВА

В 1978 году я закончил Второй Московский медицинский институт и получил распределение хирургом в Грязовец, крошечный райцентр на полпути от Вологды к Великому Устюгу. Время, проведенное в этом красивейшем, но совершенно не пригодном для жизни уголке, запечатлелось в памяти как нескончаемое трехлетнее дежурство без перерывов, выходных и уж тем более праздников. Я был единственным хирургом на пятьдесят километров в округе; кроме меня, в больничке работала свирепая бабка-акушерка и анестезиолог, которого я ни разу за все три года не видел трезвым. Несколько лет спустя, прочитав «Записки молодого врача» Михаила Афанасьевича Булгакова и «Записки врача» Викентия Викентьевича Вересаева, я поразился: то, что изображалось ими как предельно суровые условия, для нас было бы сущим отдыхом. Немудрено, что по истечении срока моей трехлетней каторги (а иначе работа по распределению мною уже и не воспринималась) я воспользовался любезным предложением районного военкома и отправился в Афганистан в качестве полкового врача. Об Афганской кампании написано и сказано много и даже слишком много; я имею по этому поводу свое скромное мнение, которое, похоже, никого не интересует. Многим эта кампания принесла ордена и звания, еще большему числу – раны телесные и душевные. Осознав последнее, я прошел курсы переподготовки и вернулся на второй срок уже военным психиатром. Однако удача отвернулась от меня: я был ранен в плечо случайным осколком реактивного снаряда, которыми моджахеды постоянно обстреливали Кабул, и, вероятно, истек бы кровью прямо на улице, если бы не своевременная помощь моего афганского коллеги Хафизуллы (я очень беспокоился о его судьбе после нашего ухода из Афганистана и падения там светского правительства, поскольку Хафизулла отличался весьма атеистическим и даже циничным мироощущением; в этом я с годами все более становлюсь похож на него; но недавно я с радостью узнал, что он выбрался из-под руин своей республики и сейчас работает в одной из лучших клиник Бомбея). Я перенес четыре операции на левом плечевом суставе и уже шел на поправку, как вдруг свалился от инфекционного гепатита, подлинного бича нашей ограниченной в своих возможностях армии. Две недели я провел в буквальном смысле на грани жизни и смерти, пребывая в полном сознании; и еще несколько месяцев коллеги считали меня безнадежным. В ташкентский госпиталь я поступил, имея сорок один килограмм чуть живого веса. Через полгода я покинул и госпиталь, и армию, которая сочла, что я для нее непригоден более, и направился в Москву.

Сейчас, вспоминая те события, которые изменили жизнь современного мира, я затрудняюсь отделить второстепенные детали от главных, поскольку я убедился наверное, что это лежит вне пределов человеческих возможностей.

Не буду вдаваться в подробности, скажу только: я имел московскую прописку, не имея реального жилья. Мне предстояло на свою скудную пенсию снять угол и заняться поисками приемлемой работы. Развившаяся у меня астения не позволяла пока что трудиться в полную силу, скажем, на «Скорой» или в больнице; найти же необременительное место хирурга или невропатолога в поликлинике пока что не удавалось. Несколько ночей я провел под кровом одного из моих институтских приятелей, но долго пользоваться его любезностью было немыслимо: он жил с женой, двухлетним сыном и тещей в так называемой полуторке, и даже без такого постояльца, как я, им было тесно и нервно.