Но больше всего побуждало меня к этому тайное желание увидеть человека, которого я последнее время ежедневно встречал под деревьями у городских ворот.
Прекрасный незнакомец шагал, как молодой титан среди племени карликов, которые боязливо-восторженно взирали на его красоту, отдавая должное его силе и росту, и украдкой, словно запретным плодом, любовались римским профилем его обожженного солнцем лица; когда же настойчиво ищущий взгляд этого человека, которому, быть может, показался бы тесен весь вольный эфир, отбросив гордость, встречался вдруг с моим взглядом, то бывала чудесная минута; но мы, вспыхнув, смотрели друг на друга и шли своей дорогой.
Однажды поздно вечером я возвращался с дальней прогулки в Мимас[76]. Спешившись, я вел лошадь в поводу крутой и дикой тропинкой вниз по корням и каменьям, и, когда я пробирался сквозь кусты, передо мной открылась пещера; тут на меня напали двое караборнийских разбойников[77], и мне сперва было нелегко отражать удары двух сабель; однако разбойники, видно, где-то уже потрудились и устали, так что я все же от них отбился. Я спокойно сел в седло и стал спускаться.
У подножия горы я выехал на маленькую лужайку в самой гуще лесов, среди нагроможденья скал. Стало светлей. Луна как раз вышла из-за темных деревьев. В некотором отдалении я увидел коней, лежавших на земле, а на траве, рядом с ними, — людей.
— Кто здесь? — крикнул я.
— Да это Гиперион! — с радостным изумлением отозвался чей-то богатырский голос. — Ты меня знаешь, — продолжал он, — мы встречаемся каждый день у ворот под деревьями.
Мой конь полетел к нему как стрела. Луна ярко осветила знакомое лицо. Я спрыгнул с коня.
— Здравствуй же! — сказал добрый великан, окинул меня ласковым и смелым взглядом, и его сильная рука так крепко стиснула мою, что смысл этого рукопожатия дошел до самого моего сердца.
О, теперь моя никому не нужная жизнь обрела цель!
Алабанда[78] — так звали моего нового знакомца — рассказал мне, что на него и его слугу напали разбойники; он прогнал тех двоих, на которых я наткнулся, но заблудился в лесу и потому был вынужден переждать на том месте, где я нашел его.
— Я потерял при этом друга, — добавил он, указав на своего павшего коня.
Я отдал свою лошадь слуге Алабанды, и мы с ним пошли пешком дальше.
— Так нам и надо, — сказал я, выходя рука об руку с ним из лесу, — зачем мы столько времени медлили, избегая друг друга, пока нас не свел несчастный случай.
— А все-таки должен тебе заметить, что ты виноват больше меня, что ты холоднее, — ответил Алабанда. — Ведь я сегодня ехал вслед за тобой.
— Ты бесподобен, — воскликнул я, — но взгляни на меня! По силе любви к тебе не превзойти меня никогда.
Мы становились все радостней и откровенней.
Близ города мы заметили постоялый двор, красиво расположенный среди журчащих источников, плодовых деревьев и душистых лужаек.
Мы решили там переночевать. Долго еще сидели мы вдвоем при открытых окнах. Нас окружала величавая, торжественная тишина. Земля и море блаженно безмолвствовали, как и застывшие над нами звезды. Изредка залетал к нам в комнату морской ветерок, чуть колыша пламя свечи, или доносились звуки отдаленной музыки, а между тем в тишине время от времени раздавался глухой рокот: это, прерывисто дыша, ворочалась в своей колыбели, в эфире, грозовая туча, как спящий исполин, которому снятся страшные сны.
Наши души особенно сближало еще и то, что они помимо своей воли так долго томились в одиночестве. Мы встретились с ним, как два ручья, что катятся с гор, раскидывая землю, камни и гнилые деревья — весь застывший хаос, мешающий им проложить путь друг к другу и достичь того места, где они, увлекая все кругом и влекомые с одинаковой силой, сливаются воедино в величественной реке и начинают свой совместный путь к безбрежному морю.
Он, изгнанный судьбой и людским варварством из родного дома, вынужденный скитаться по чужим краям, смолоду узнавший горечь и отчуждение, но вопреки этому таивший в сердце жажду любви, жажду пробиться из жесткой, сковывающей его оболочки в дружественную стихию; я, от всего уже отрешившийся, одинокий и всем складом души чужой окружающим меня людям; я, чьи самые дорогие сердцу песни глумливо искажало эхо молвы; я, предмет ненависти всех слепых и убогих разумом, хоть и сам себе противен всем тем, что роднит меня с мудрецами и умниками, варварами и остряками, и вопреки этому преисполненный надежд, преисполненный ожидания лучших времен.
77