Было около восьми. Стук месье Боне в дверь вырвал меня из оцепенения. Это был неуклюжий, квадратный человек, однако на первый взгляд не без обаяния, уже хотя бы потому, что от него исходил приятный запах трав и приправ. Теперь этот человек готов был разрыдаться; вероятно, это имело отношение к его супруге, которую он носил на руках, будто в день свадьбы.
— Мне сказали, вы врачуете не только тело, но и душу. Вы ведь работаете в лечебнице. Прошу вас, помогите! Речь идет о Мари, моей жене. Она больше ничего не хочет. Не хочет жить. Ах, я просто дошел до ручки. Я всегда поступал неправильно.
Не вдаваясь в дальнейшие расспросы, он протиснулся в дверь и заботливо положил свою супругу в шезлонг, стоявший в моей каморке. Что все-гаки произошло? Как я потом узнал, Мари после неудачных родов впала в депрессию и решила уморить себя голодом. В принадлежащем семье загородном домике она чуть окрепла, но именно здесь, как считал месье Боне, здесь, вдали от сводящего с ума шума Парижа, все и ухудшилось, все стало невмоготу, и она вот-вот покинет бренный мир.
Месье Боне был не из слабаков. В физическом отношении. А вот душу имел — ни дать ни взять насмерть перепуганная мамаша. И стоило его жене на мгновение открыть глаза, как я решил для себя, что помогу ей.
Потому что глаза мадам… в них было нечто уже виденное.
У меня перехватило дыхание. Время растворилось. Перестало существовать. На какую-то долю секунды мне показалось, что я проваливаюсь в жуткой глубины шахту прошлого. Возникли угрожающие образы и чувства, враз превратив меня в семнадцатилетнего юношу, беспомощного и переполняемого чувством вины. Затем перед мысленным взором возникли глаза газели, вопрошающий, боязливый, непонимающий, гневный взор моей сестры Жюльетты.
— Нет-нет, только не в пашу лечебницу, — донесся до меня мой голос. — Я отвезу вас в Париж. В Сальпетрие.
Когда мы с месье Боне пару часов спустя явились в Фобур-Сен-Виктор, в новую лечебницу «Опиталь пасьонал Сальпетрие», меня охватило предчувствие, что даже здесь под всевидящим и врачующим оком самого «папы безумных» Филиппа Пинеля Мари не поправится. Даже всезнайке Пинелю не сыскать ключика к душе этой газели, он только замучит ее. Нет, мне предстояло самому взяться за ее исцеление, отчего я, не долго думая, решил призвать на помощь все свои таланты внушения и силу воли.
Однако первым делом следовало заняться самим месье Боне. Я приободрил его, заверив, что, дескать, самолично займусь лечением его супруги. Дело в том, что нервы у силача и богатыря месье Боне были никуда не годные. Он беззвучно заплакал при виде ночного медбрата, спокойно и деловито высвободившего Мари из его объятий, усадившего женщину в коляску и без слов покатившего ее прочь. Я искренне сочувствовал этому великану с кротким и отзывчивым сердцем, не устыдившемуся своих слез. По щекам его стекали крупные, с орех, наверное, слезы; никогда в жизни ничьи слезы не потрясали меня так.
— Доверьтесь мне, — сказал я ему на прощание и даже осмелился пообещать, что неделю спустя его жена будет здоровехонька.
Двадцать четыре часа спустя я впервые лицезрел Жана Этьена Доминика Эскироля. Наряду с Пинелем — Эскироль был у него ассистентом, — корифеем новой психиатрии. Четыре года назад, то есть в 1818 году, по его инициативе была создана комиссия по расследованию злоупотреблений в психиатрических лечебницах. На основе заключения данной комиссии он составил памятную записку, уже год спустя возымевшую действие: постепенно началось разукрупнение сумасшедших домов и тюрем, за которое выступал Пинель, камеры в Сальпетрие превратились в палаты. Деревянные полы вместо каменных, окна вместо цепей, исчезли палки для укрощения особо строптивых, разнообразилось меню. При всем том Эскироль был и оставался моралистом, что незамедлительно почувствовали женщины-пациентки, которые с излишней ретивостью отдавались религии, приворовывали, приставали к окружающим с непристойными предложениями или капризничали по поводу питания.
Эскироль был взвинчен. Разумеется, это можно было отнести на счет крайней загруженности работой, однако тон, с которым он высказался в адрес моей подопечной, явно претил мне. Мол, Мари, едва оказавшись в палате, тут же с воистину сладострастным желанием отдалась своей депрессии и слабости. Что бы ей ни предлагали в качестве еды, все было со сценической аффектацией отклонено.
— Основа моей работы — личные беседы с пациентами, если возможно. Но эта Боне… признаюсь, сегодня утром я уже готов был напялить на нее смирительную рубашку. Пришлось разжимать зубы, вставлять воронку и кормить ее насильно. Мне удалось договориться относительно питания, заручиться соответствующим финансированием, теперь стало лучше. А что мы видим здесь? Пропорционально числу тех, кто жаждет насытиться любой ценой, растет и число тех, кто вознамерился уморить себя голодом! Боюсь, Боне доведет меня и терпение мое исчерпается. Что же, выходит, неудачные роды — и нужно морить себя голодом и упиваться собственной депрессией? Самое настоящее извращение! А тут еще эта сентиментальная религиозность! Дескать, «кто не работает, тот не ест! Вот и со мной прошу обходиться так же. Будьте справедливы, как справедливы слова Господа. Просто дайте мне умереть». Вот такое приходится от нее слышать.