Помню, развешивала я как-то на балконе свежевыстиранное белье… не простыни и не скатерти, разумеется, их — чистые и влажные — в нашем доме выдавали раз в неделю… а мелкое, носильное… дивилась тому, что и выстиранное в водопроводной воде оно пахнет морем… глядела на домики внизу… и вдруг один домик и впрямь взял и взлетел. Вспыхнул стеклами на солнце, махнул парусами-простынями, развернулся и уплыл вдаль. А я так обалдела, что разрыдалась. Пришла в себя, а слезы все льются. И перед глазами — радуга. Часа три так продолжалось. Потом мне сказали, что это я на солнце смотрела незащищенными глазами, а местное солнце такого не позволяет. Вот и к солнцу привычка требуется — а где ее взять питерскому человеку? Мы с Мишкой и солнцу этому, теплому посреди зимы, радовались как дети.
Так или иначе, но в первые месяцы жизни в Израиле я словно плыла по воздуху на белоснежной яхте, и Мишка был рядом. И его покачивало, и он то и дело счастливо замирал, раздув ноздри. Втягивал в себя шипучий дух свободы и блаженно улыбался. А потом у него началось что-то вроде морской болезни. Я даже помню, когда именно это началось. Я прибежала с уроков и тут же устроилась с тетрадками повторять пройденное. Иврит шел хорошо, а железо куют, пока оно горячо. А Мишке язык не давался. В тот день он прогулял занятия. Пошел болтаться в Тель-Авив. И вернулся другим человеком.
Нет, все, конечно, не так. В то утро Мишка получил первый отказ из университета. Не взяли его на кафедру теоретической математики. Он расстроился и поплелся в Тель-Авив развеивать тоску. Вот бы мне и отправиться с ним под ручку, ля-ля, тополя… Кинули бы десятку на пиво с закуской, полюбовались на море и витрины, все бы, может, и устаканилось. Но я брала иврит, как крепость. А в тот день мы штурмовали глаголы. И Мишка пошел в город один. И вернулся другим человеком.
Я даже испугалась. Опухший какой-то, налитый мраком, раздутый, как утопленник. Спиртным попахивает, но не пьян. А ноги явно не держат. Плюхнулся в кресло.
— Сашку Корха помнишь?
Как не помнить? Старый Мишкин дружок, школьный товарищ. С него все и началось. Он еще в Шестидневную войну этим заболел. Я его тогда, правда, не знала, потому что и с Мишкой не была знакома, но по рассказам Корх этот все те шесть дней израильско-арабской войны, которые потрясли мир, просидел в Комарово, в кустах со «Спидолой» в обнимку. И на карте отмечал красным пунктиром победное продвижение израильской военщины.
А потом: в Израиль, и все! Просто сбрендил. Хотел пробираться через южную границу пешком, все искал путей в Кушку, из которой, по его словам, шел древний караванный путь к Иерусалиму. До Кушки он, слава Господу, не добрался, иначе, если бы и остался жив, жизни бы не радовался. Я знала мать одного такого беглеца, который рвался на Запад, а попал на Дальний Восток, да не своим ходом, а по этапу. Бедная женщина!
Но Корху повезло. Начали пускать в Израиль, и он уехал на пять лет раньше нашего, был из первых, кому пофартило. И прямо с полпути, из Вены, его послали в Америку нести благостную весть о том, что советское еврейство проснулось. В Израиль Саша не вернулся. И мы вычеркнули его имя из списков благородных борцов за правое дело. Постановили, что Корх — сволочь, предатель и сукин сын.
— Помню, — кивнула я. — Ну?
— Я его встретил.
— Вернулся домой, блудный сын?
— Скажешь! Живет в Нью-Джерси, купил домик. Служит идее. Собирает деньги на Израиль и организует помощь советским евреям. Большой человек.
— И что?
— Обещал помочь. У него знакомства в университетах. Мы выпили, он расслабился, и знаешь, что он мне сказал? «Дураки вы! Такие блестящие ребята! Сдался вам этот Израиль! Его же построили богатые евреи, чтобы куда-нибудь сплавить бедных евреев. Приезжайте в Штаты, там будущее».
Что на это скажешь? На этот предмет столько было сказано еще в Питере, что оставалось только руками развести. Я и развела.
Прошло несколько дней, Мишка успокоился, только тяжесть эта в нем оставалась. Клубилась внутри, всплывала и обжигала вдруг ядовитой фразочкой. А тут пришел второй отказ из второго университета. Потом из третьего. Саша Корх делал вид, что суетится, а потом уже только держал телефонную паузу. Наконец Мишке, перспективному математику-теоретику с недописанной докторской, предложили записаться на курсы школьных учителей. Кошмар, конечно, но мне было хуже. Искусствовед с диссертацией по алтайской наскальной росписи тут никому на фиг не был нужен. И во что же прикажете переквалифицироваться?