Насчет аптеки я угадала. Хозяин, мрачный мужчина в очках с металлической оправой, говорил на иврите с тяжелым немецким акцентом. Анальгина, разумеется, нет. То, что они тут принимают от головной боли, называется как-то иначе, но как? Второй год я пыталась это выяснить, обходясь мокрым полотенцем. Анальгин! Голова! Шмерце! Нет, парацетамоль не помогает, ни вообще, ни в частности. Ну хорошо! Немцам помогает, а русским — ни за что! Почему наркотик? Зачем мне наркотик? С какой стати гашиш? Не продаешь анальгин, и не надо! До чего противный тип!
Вот, написала эти строчки и подумала: значит, уже тогда на сонной улице Шенкин курили дурь, заглатывали колеса, баловались наркотой. Иначе — почему именно там бдительный немец-аптекарь задал мне этот вопрос? Где только я не искала этот проклятый анальгин! И никто нигде, кроме как в этой аптеке, даже и не подумал о гашише! А возможно, именно на улице Шенкин наркотики существовали в потенции, желание баловаться ими висело в воздухе и призывало к себе еще не существовавших тогда в этих местах курителей опиума. Более того, можно предположить, что именно этот подозрительный немецкий аптекарь и привез с собой из Берлина микроб опиумного дурмана, миазму наркозависимости. Не будь его, на улице Шенкин могли поселиться не молодые обормоты, остро нуждающиеся в галлюциногенах, а солидные граждане, убивающие время за карточным столом и поеданием румынских бифштексов. Но — вот: Берлин горит, аптекарь — бежит, трясется, едет, плывет и везет с собой в тихую провинциальную Палестину страх перед гашишем и кокаином. Или привычку к ним свободно мыслящего берлинера. Покупает аптеку на улице Шенкин, спрашивает у случайных клиентов, таких как я, например: «Вы что, ищете наркотики?» Мысль западает в головы, ищущие находятся, собираются в кучки, снимают рядом друг с другом квартирки, благо они тут были дешевые. И возникает нынешняя улица Шенкин со всем ее дурманом.
Скажете, так не бывает. А как бывает? Городские власти сами рассаживают наркоманов по районам? Прививают их на бегонии и портулаки? Выращивают в горшках с примулами и резедой? Почему в одних районах этого люда пруд пруди, а в других днем с огнем не сыщешь? Не знаете? То-то. Я тоже не знаю, но у меня хотя бы версия есть.
Но тогда и версии не было, и денег на обед тоже не было, поэтому пришлось пропустить забегаловку, хоть она была недорогая.
За забегаловкой обнаружилась антикварная лавка — ложки, плошки, коврики, инкрустированные шкатулки, настенные тарелки с физиономией персидского шаха в золотом окладе. Персы, значит. И чего едут? Шах, говорят, евреям благоприятствует. Глазки у продавца масляные. Известное дело! Сам Саади велел целовать только в грудь и никуда больше. Спасибо, дорогой, зайду в другой раз!
А вот лавка точильщика ножей меня заинтересовала. Уж больно нетипичным показался ее хозяин. Высушенный старичок, морда зловещая, глаза живые. Небось рассказчик. Враль. Но очень жесткий изнутри. Концлагерь. Таких выводит концлагерь, немецкий или советский, какая разница! На руке должен быть номер. Номер обнаружился, а точить мне было нечего. Идти дальше сил не стало. Шляпки… Кофейня… Обжорка с крутящимися вертелами. Опустошив кошелек, но набрав нужное количество копеек, я поела шаурмы, отдохнула душой и телом и поплелась вперед.
Не стану описывать свой дальнейший маршрут по полусонным проулкам и лениво потягивающимся в полуденном мороке улицам, потому что нужно же нам когда-нибудь добраться до Яффы. Вернее, до тель-авивского пляжа, потому что до Яффы я тогда добралась не сразу.
Но вот — вышла к морю, и оно не то чтобы притянуло меня, а втянуло в себя разом, словно было гигантским носом, а я — пылинкой в потоке воздуха. Втянуло и до сих пор мной не чихнуло. Слишком я ничтожна и сегодня, чтобы заставить чихать самое древнее в человеческой истории море. Но тогда, оказавшись в посейдоновой ноздре вместе с солеными брызгами и вонью разложившихся водорослей, став частью зеленоватой морской слизи и грязной пены, ошметками летевшей с буйно гарцевавших у самого берега волн, я поняла, что все, приехали. Тут мое место, и тут я буду сидеть, лежать, валяться до второго пришествия, а может, и после него. Никогда не возвращусь в Петах-Тикву, не войду в подъезд, пахнущий скандалом, не открою дверь, за которой этот скандал поджидает моего прихода, чтобы разгореться с новой силой, раз уж топливо само подкатило. Никогда! Я остаюсь тут.