Выбрать главу

В январе правительство наконец начало действовать: Эберт назначил своего сподвижника, социалиста Носке, командующим элитными ударными отрядами, давно вернувшимися с фронта, разрозненными группами вечных ландскнехтов, не изъявлявших никакого желания складывать оружие, — так называемым добровольческим корпусом. Для социал-демократического «народного» трибуна командование такого рода людьми было достаточно тревожным назначением, но Носке лишь пожимал плечами. «Меня оно совершенно не беспокоит, — говорил он.— Должен же кто-то стать кровавой собакой».

Внутренний фронт кишел теперь разбойничавшими призраками Тридцатилетней войны и возродившимися кланами тацитовской Germaniae — разношерстными бандами небритых убийц, членами единого тела, беспрекословно исполняющего приказы своего бесстрашного командира, готовыми захватить и взять под контроль крупные города. «Principes pro victoria pugnant, comites pro principe (Командиры сражаются за победу, подчиненные — за командира)» (18). Имена многих из таких наводивших ужас командиров были кровью вписаны в хроники контрреволюции: Эрхард (Консул), фон Эпп, Рейнгардт, фон Стефани, Меркер, Пабст...

Добровольческий корпус, сколоченный на скорую руку в конце войны и насчитывавший в 1919 году около 400 тысяч человек, был, словно свора собак, натравлен на охваченные беспорядками германские города, руководимые советами. Так называемые белые (то есть контрреволюционеры) подавили революцию с беспощадной жестокостью. В Берлине в ночь на 15 января были зверски избиты прикладами и убиты выстрелами в голову Карл Либкнехт и Роза Люксембург; они не принимали участия в «революции», но с их разоблачительными статьями, которые регулярно печатались в органе КПГ «Die rote Fahne» («Красное знамя») и раскрывали зловещий сговор между Эбертом и квартирмейстером генерального штаба Тренером, надо было немедленно покончить. Это убийство было на руку и Москве, желавшей «взять под контроль [новообразованную коммунистическую] партию» (19) и очистить её от независимых руководителей.

То была новая порода людей, «стройных, поджарых... выкованных из стали», которые, пылая жаждой мести, маршировали с фронта (20). Это были не безутешные монархисты и не нищие пролетарии, коим было не к чему возвращаться, — в отличие от всех них, эти Geachteten, отверженные стервятники, бывшие некогда частью образованной немецкой буржуазии, пали жертвой совершенно иных чувств. Было такое впечатление, что распад германского аристократизма, распятого в Компьене в ноябре 1918 года, выпустил на волю более древних богов из неизмеримых глубин германской идеи.

Все они искали чего-то совершенно иного... Пока они не услышали заветного пароля. Они предчувствовали произнесение его; им самим было суждено его выговорить, стыдясь его звучания, с немым страхом вывернуть его наизнанку, и хотя они до поры избегали этого слова в своих дискуссиях, они всегда чувствовали, что оно витает над их головами. Изуродованное эпохой, таинственное, чарующее, ощущаемое интуитивно, но непризнаваемое вслух, возлюбленное, но неподчинившее, это слово излучало таинственную силу из глубин непроницаемого мрака. Это слово было: Германия (21).

Война, «закалка стали» и разрыв с имперской ложью и претенциозностью вильгельмовской эпохи пробудили во многих ветеранах понимание острой необходимости созидания нового порядка. Они были убеждены, что следует навсегда покончить с прусским унижением остальной Германии, но одновременно интеллектуальные сливки Добровольческого корпуса, стыдившиеся своего мелкобуржуазного происхождения, высоко ценя интеллектуальные традиции своего класса, ненавидели его за мещанство и филистерскую мораль. В ходе бесчисленных карательных рейдов по трущобам крупных городов белые бригады Добровольческого корпуса наблюдали пролетариев, скученных в темных жилищах на жалких лежанках, испытывали смешанное чувство расслабляющей жалости и мгновенно возникавшего отвращения. Страна была расколота; но им был чужд гуманизм гетто.

Мы вошли в пригород. Вокруг стояли тихие, уютные дома, увитые плющом, откуда нас весело приветствовали и бросали нам цветы. Многие горожане выходили на улицы, приветственно махали нам руками, а во многих окнах были даже вывешены флаги. Но что пряталось за теми закрытыми ставнями, за равнодушными оконными стеклами, под которыми проходили мы — измученные, утомленные, но полные решимости и заслужившие, как нам казалось, наш высокий жребий. Здесь, в пригороде, жизнь текла по-другому и пребывала на ином уровне; напряженный пульс ее выдавал изощренность и изысканность, резко выделявшиеся на фоне наших грубых солдатских сапог и грязных рук. Наша алчность не простиралась на эти дома, но они скрывали — и мы знали это — плоды культуры, принадлежавшей начавшемуся столетию, которое безмятежно шло своим чередом. Этот мир был буржуазен, его идеи были насквозь буржуазны — светское обучение, личная свобода, гордость за свое дело, живость и энергия духа, — все это теперь было подставлено под удар озверевших масс, и мы выступили на защиту этого мира, ибо он был незаменим... Именно мы, сражаясь под старыми знаменами, спасли отечество от хаоса. Пусть простит нас Бог, ведь мы погрешили против духа. Мы хотели спасти граждан, но спасали и сохраняли буржуазию.