Я огляделся вокруг и не увидел среди слушателей и тех, кто находился на помосте, ни одного знакомого. «А где Гитлер?» – поинтересовался я у журналиста средних лет, стоявшего рядом со мной. «Видите вон тех троих? Низкий – это Макс Аман, тот, что в очках, – Антон Дрекслер, а третий – Гитлер». В своих тяжелых ботинках, темном костюме и кожаном жилете, полустоячем белом воротнике, со странными усиками, он на самом деле не производил особого впечатления. Похож на официанта в каком-нибудь привокзальном ресторане. Тем не менее, когда Дрекслер под рев аплодисментов представил его, Гитлер выпрямился и прошел мимо столика для прессы быстрым, уверенным шагом. Ни дать ни взять солдат в штатском.
Атмосфера в зале была наэлектризована до предела. Очевидно, это было его первое появление на публике после того, как он отсидел небольшой срок за обструкцию митинга, посвященного какому-то баварскому сепаратисту по имени Баллерштедт, так что ему следовало быть осторожным в своих высказываниях, иначе полиция опять могла его арестовать как возмутителя спокойствия. Возможно, это обстоятельство придавало особую пикантность его выступлению, подобного которому по иносказанию и иронии я никогда не слышал, даже от него. Никто из тех, кто судит о его ораторских способностях по выступлениям последующих лет, не может по-настоящему оценить его дар. Время шло, и Гитлер пьянел от собственной риторики перед огромной аудиторией, а голос терял свое привычное звучание из-за использования микрофона и громкоговорителя. В свои ранние годы он умело управлял голосом, подкрепляя сказанное мимикой и жестами. И в тот вечер он был в ударе.
Я был от выступающего в каких-то трех метрах и внимательно наблюдал за ним. Первые десять минут он стоял по стойке «смирно», делая хорошо аргументированный обзор исторических событий прошедших трех-четырех лет. Спокойным, уверенным голосом он рисовал картину того, что происходило в Германии с ноября 1918 года: крушение монархии и капитуляция в Версале; создание республики на фундаменте чувства вины за войну; уловки международного марксизма и пацифизма; лейтмотив вечной классовой борьбы и в результате этого – патовая ситуация между нанимателями и наемными работниками, националистами и социалистами.
В учтивости и изяществе некоторых фраз и скрытой злобе его намеков чувствовался какой-то оттенок беседы в венском кафе. Его австрийское происхождение не вызывало никакого сомнения. Хотя большую часть времени он говорил с акцентом, присущим для Верхней Германии, его все же выдавали отдельные слова. Помню, как он произносил первый слог слова «Европа» или «европейский» в латинском стиле, «айю», что типично для Вены, вместо северогерманского «ой», и были еще другие примеры, которые трудно отобразить на английском языке. Когда он почувствовал, что аудитория становится заинтересованной в том, что он хочет сказать, он спокойно отставил левую ногу, как солдат, непринужденно стоящий в фильме с замедленным воспроизведением, и при жестикуляции стал использовать кисти рук и сами руки, а подобных наработок у него было великое множество. Не было никакого рявканья и воплей, которые у него появились позже, и он обладал оригинальным, остроумным насмешливым юмором, который звучал, не будучи оскорбительным.
Он набирал очки отовсюду по очереди. Первым он раскритиковал кайзера за слабоволие, а потом набросился на сторонников Веймарской республики за подчинение требованиям победителей, которые лишили Германию всего, кроме могил жертв войны. Слышалась сильная нота при обращении к бывшим военным, присутствовавшим среди собравшихся. Он сравнивал сепаратистское движение, и особенно религиозное среди баварских католиков, с солдатским братством на передовой, когда не спрашивают у раненого товарища, какой тот религии, перед тем как броситься к нему на помощь. Он долго рассуждал насчет патриотизма и национальной гордости и приводил в пример Кемаля Ататюрка в Турции и Муссолини в Италии, который за три недели до этого совершил марш на Рим.
Он нападал на военных спекулянтов, и я вспоминаю, как он заработал гром аплодисментов, когда обрушился на них с критикой за растрату иностранной валюты на импорт апельсинов из Италии для богатых, когда нарастающая инфляция заставляет половину населения страны голодать. Он нападал на евреев, не столько подводя расовую основу, сколько обвиняя их в бизнесе на черном рынке и в том, что они наживаются на страданиях окружающих, и это обвинение было слишком легким, чтобы сделать из него знамя. Потом он принялся обличать коммунистов и социалистов в стремлении разрушить германские традиции. «Все эти враги народа, – заявлял он, – когда-нибудь будут ликвидированы, с ними будет покончено». Это было совершенно уместное в тех обстоятельствах слово, и я не видел в нем никакого ужасного скрытого смысла. Сомневаюсь, что оно имело то значение в мыслях Гитлера, которое обрело позднее, но тогда до тех времен еще лежал долгий путь.
Приступая к своей любимой теме, он начинал говорить быстрее, его руки эффектно подчеркивали основные места сказанного, символизируя повышение и понижение модуляции голоса, подчеркивая значимость проблем и скоротечное пиццикато его идей. Временами встречались междометия. Затем Гитлер слегка поднимал правую руку, как будто стараясь поймать брошенный мяч, или складывал руки и одним-двумя словами привлекал на свою сторону аудиторию. Техника его речи напоминала фехтовальные выпады и отражение ударов. Иногда он был похож на искусного скрипача, который, никогда не доводя смычок до конца, всегда оставлял надежду на извлечение какого-то звука.
Я осмотрел присутствовавших. Была ли это та неподдающаяся описанию, трудноопределимая толпа, которую я видел лишь час назад? Что вдруг овладело этими людьми, которые в условиях безысходного падения нравов и уровня жизни погрязли в ежедневной борьбе за выживание? Прекратились шум и звяканье кружек, люди упивались каждым доносившимся словом. В нескольких метрах от меня сидела молодая женщина, не сводившая глаз с оратора. Прикованная к месту, как в каком-то религиозном экстазе, она перестала быть сама собой и находилась целиком во власти чар деспотической веры Гитлера в будущее величие Германии.
Гитлер прервал речь, чтобы стереть пот со лба, и сделал большой глоток из бокала с пивом, который придвинул к нему какой-то мужчина средних лет с темными усами. Трудно было понять, то ли Гитлер пил, чтобы дать аудитории возможность поаплодировать, то ли они аплодировали, чтобы дать возможность выпить.
– Это Ульрих Граф передал ему пиво, – сказал мне сосед. – Он телохранитель Гитлера и следует за ним повсюду. Вы знаете, в некоторых странах за голову Гитлера назначена цена.
Я посмотрел на Графа и заметил, что тот, забрав бокал, правую руку вновь сунул в оттопыривающийся карман своего пальто. По тому напряжению, с которым он держал ее там, по глазам, которые уставились на передние ряды, я догадался, что у него там револьвер.
Аудитория ответила финальным взрывом бешеных возгласов, аплодисментов и канонадой ударов по столам. Это походило на демонический треск и барабанную дробь градин, скачущих по поверхности какого-то гигантского барабана. Организаторы мастерски подготовили и провели представление. На меня Гитлер действительно произвел впечатление, которое не поддавалось объяснению. Несмотря на его провинциальные манеры, он, казалось, обладал намного большим кругозором, чем обычный германский политик, встречавшийся до сих пор. При невероятном ораторском даре Гитлер явно строил грандиозные планы. А из тех, кто его окружал, как я понял, видимо, никто не был способен довести до него объективную картину окружающего мира, которой ему явно не хватало. В этой ситуации я чувствовал, что мог бы помочь. Казалось, он не имел представления о той роли, которую сыграла Америка в достижении победы в войне, и рассматривал европейские проблемы с узкой, континентальной точки зрения. И тут, по крайней мере так полагал, я мог бы корректировать его.
Но это все – на будущее. А сейчас он стоял на помосте, приходя в себя после отлично сыгранной роли. Я подошел к нему, чтобы представиться. Он стоял – простодушный, но убедительный, любезный, но бескомпромиссный, лицо и волосы были мокрыми от пота, полустоячий воротник, пришпиленный квадратными, под золото английскими булавками. Разговаривая, он прикладывал к лицу нечто отдаленно напоминающее носовой платок, озабоченно поглядывая на многочисленные открытые двери, через которые врывались сквозняки холодной ноябрьской ночи.