Но – равная с Катей доля – им, мелким барыгам?
В том же дворе, возле низкого голубого штакетника, огораживающего укрытые на зиму, припорошенные снегом и перевязанные, как вареная колбаса – веревками, толстые виноградные лозы, Слива остановил машину и, как всегда, велел доставать деньги.
Не двигаясь, Катя со скучающим видом смотрела в окно, на крыльцо жактовского домика, каких много было в этом дворе.
На крыльце сидела большая рыжая псина и остервенело выкусывала блох у себя в паху.
– А\'тистка, п\'оснись! – окликнул Пинц с заднего сиденья.
Катя нахмурилась и сказала Сливе:
– Крути к Семипалому.
Слива изумленно воззрился на нее:
– Чего это?
– Он поделит.
Повернувшись к ней всем корпусом, Слива несколько секунд ее разглядывал.
– Не мудри, девка. Пусть все по-хорошему, дрёбанный шарик!
– Семипалый делить будет. По-настоящему.
– Это как – по-настоящему? – тихо и опасно спросил он.
– А так, что ваша доля с моей не ровнится, – спокойно ответила она.
– Это почему же не ровнится? – вкрадчиво уточнил он.
– Потому что она с Семипалым спит! – ехидно выпалил Пинц сзади.
Снег под собакой на крыльце растаял, подтек. Солнце прыгало по сосулькам, свисающим ледяной гроздью из раструба ржавой водосточной трубы.
– Верно, Пинц. И ты запомни это, – сказала Катя и повторила насмешливо: – К\'епко запомни.
– Слушай, артистка… С одним таким, что сильно просил и допросился, уже договорились. Он тоже шутить любил.
– Слива, – перебила она, хмурясь. – Нет охоты слушать твои гнусные песни…
– Добра не помнишь! – с сердцем продолжал он. – Давай поговорим, дрёбанный шарик… – видно было, что Слива крепился из последних сил. – Забыла, какую тебя подобрали!…
– Ты подобрал? – жестко улыбнувшись, спросила она, глядя в отечные, припухшие глазки Сливы. – Ты бы рад подобрать, дрёбанный шарик, да нос перерос.
И словно не замечая, как наливается багровым лицо барыги, добавила спокойно:
– Ну, ладно сердить меня! Вези, Семипалый нас поделит.
11
Юрий Кондратьич считал себя человеком интеллигентным: до войны он успел закончить четыре курса харьковского инженерно-строительного института, увлекался философией, в студенческие годы любил щегольнуть в компании каким-нибудь занятным изречением Шопенгауэра или Ницше, и вообще, парнем был башковитым, внушал к себе по крайней мере уважение.
Кроме того, в юности был отличным теннисистом, даже выступал в соревнованиях на первенство Украины. Особую приязнь у сокурсников он никогда не вызывал, да, впрочем, и не стремился завоевать чью бы то ни было любовь или приязнь. Своего же ни на копейку не упускал, а своим считал многое.
Войну Юрий Кондратьич прошел, как полагается уважающему себя мужику, честно и многотрудно – сапером. Ранило его в конце сорок четвертого, – подготавливая проход для разведчиков, в темноте случайно задел взрыватель… – контузило, и взрывом оторвало три пальца на левой руке – средний, безымянный и мизинец.
(Однако ничего: оставшимися двумя, бывало, поднимал ведро, полное воды, держал себя в ежовых рукавицах и впоследствии всю жизнь, до самой старости, даже зимами купался в Саларе.)
Прямиком из госпиталя он подался в Ташкент, куда еще в начале войны эвакуировались мать и сестра Лида с детьми.
В Ташкенте Юрию Кондратьичу понравилось…
Была какая-то упоительная мягкость в проникнутом тихим журчанием арыков воздухе, в дальних голубых горах, в деревьях, смыкающихся зеленым сводом над тихими улицами, в белых, желтоватых и розовых особняках центра города – каждый наособицу: где колонны, где лепнина по карнизу, но все просторные, с высокими потолками – только и спасение от жары…
И – щедрый солнечный свет разливался с утра, проникал сквозь листья, играл желтым и зеленым на тротуарах, въедался золотой лессовой пылью в стволы деревьев и длился до самой ночи, благоуханной чернильно-звездной ночи, оглушающей ароматами трав и кустов.
Еще разъезжали по городу редкие фаэтоны, «иса-арава» – по-узбекски, а в народе – «ишак-арава», и следом, норовя вскочить на запятки, бежали беспризорники.
Торговля в городе шла бойко и повсюду. Ломились от фруктов базары, каленые узбеки выносили в тазах, накрытых полосатыми чапанами, горячие, только из тандыра, лепешки, от которых шел такой тминный томительный дух, что мимо пройти – никакой возможности.