Между прочим, для тебя станет, быть может, утешением, что одновременно с тобой пострадали и самые знатные римляне. Хочешь, чтобы я продолжил? Изволь. Например, молодой Цицерон, находившийся тогда на взлете карьеры. Ему было двадцать семь лет. Но вот беда, его любовница Церелия серьезно вложилась в Азиатскую компанию и, подобно тебе, лишилась половины состояния. Цицерон так расстроился, что чуть было не превратился в противника Суллы. «Защитите Вторую Аристократию! – взывал он на Форуме. – Защитите всадников, откопавших для нас богатства!» Бедняга чуть голову не потерял – и в переносном, и в прямом смысле.
Руф улыбается своим воспоминаниям. Чиновник Апроний ошеломленно качает головой. Он жаждал утешения, понимания, слов сочувствия; вместо этого великий человек морочит ему голову аферами, превосходящими его понимание и кажущимися заговором с единственной целью – украсть у него, Квинта Апрония, сбережения.
– Но и это еще не все, – продолжает разглагольствовать улыбчивый Руф. – Хочешь узнать больше? Следом за Лукуллом наместником стал некий Гней Корнелий Долабелла, гораздо более гибкий человек, снова начавший тихонько отдавать сбор налогов в аренду всадникам и их компаниям. Банкир Марк Красс и некий Хризогом, известный как фаворит Суллы, оказывали ему посреднические услуги. К грусти азиатских налогоплательщиков, им это нисколько не помогло, напротив, вместо прежних двадцати тысяч талантов они стали платить сорок, возмещая убытки компании. Пришлось закладывать храмовые драгоценности и продавать собственных детей на невольничьих рынках. Гордые спасались бегством либо подавались пиратствовать. Долабелла немедленно по истечении его наместнического срока был обвинен в злоупотреблениях, однако Красс с дружками добился его оправдания. Обвинение выдвигал молодой аристократ, чьи приключения при дворе царя Вифинии рассмешили весь мир. Звали его Гай Юлий Цезарь.
Квинт Апроний, первый писец Рыночного суда, возвращается из бань один. Снова у него крутит живот. От только что услышанного у него идет кругом голова. За все восемнадцать лет службы он не узнал и половины того, что свалилось на него сейчас, о скрытых пружинах римской политики. Он качает головой и бранится себе под нос. Это же заросли, где сам дьявол поломает себе ноги, зловонная помойка, пропасть бесстыдства! Вот, оказывается, какие бессовестные людишки, выскочки и обманщики дергают исподтишка за ниточки, на которых висит Республика, строят заговоры и грабят добропорядочных граждан! Вот где источник всех бед! А он, Квинт Апроний, первый писец Рыночного суда, всегда вел себя в присутствии этих негодяев, как робкий школьник, взирал на них снизу вверх, в подобострастном ужасе!
Но ничего, теперь все будет по-другому. При следующей встрече с кем-нибудь из этой заевшейся шайки он выскажет все, что думает. На предстоящем ежегодном собрании «Почитателей Дианы и Антония» он произнесет яркую разоблачительную речь. Давно пора, провозгласит он, свергнуть эту продажную шайку! Пусть придет сильный человек и беспощадно вычистит авгиевы конюшни римского сената! Будет очень даже неплохо, если разбойники с Везувия нагрянут в Капую и хорошенько ее почистят. Пусть рухнут от их ударов и городская магистратура, и бани, и зал с дельфинами – только бы пришел конец всем тревогам, всем мукам!
Когда Апроний выползает из таверны «Волки-близнецы» и бредет домой, Оскский квартал уже окутан тьмой. Этим вечером он, изменив своим привычкам, приложился за ужином к доброму фалернскому вину, надеясь утопить в хмеле грусть и забыть про боль в животе. Теперь, не обращая внимания на то, что полы волочатся и пачкаются в пыли, он распевает дерзкую разбойничью песню.
Карабкаясь по проклятой пожарной лестнице, он поскальзывается и чуть было не падает вниз. Однако даже сидя на ступеньках между вторым и третьим этажом, он продолжает горланить во всю глотку, молотя от воодушевления по ступенькам тощими волосатыми ногами.
Приди, Спартак, вождь варваров, все развали, все порушь – дома, Дельфинов, Рыночный суд. Вершите справедливое возмездие, о боги! Такой мир не заслуживает жалости.
I. Собрание
Полчище разместилось в горной лощине, имеющей форму полумесяца, в палатках, поставленных солдатами Клодия Глабера, поглощали его провизию, пили его вино Тем временем в глубине кратера, во чреве горы, каждую ночь вспыхивало пламя, сполохи которого освещали окрестности далеко вокруг.
Походило на то, что Везувий снова оживал, как в древние времена; багровый дым, поднимавшийся по ночам из кратера, служил жителям долин напоминанием о блестящей победе, одержанной разбойничьей армией над римскими легионами.
Слухи, разбегавшиеся по стране проворнее, чем самые быстрые сенатские курьеры, несли весть о победе, и ни о чем сверх этого. Чем больше удаление от места события, тем красочнее и неправдоподобнее делались слухи. Подобно тому, как волна, накатившаяся на берег, не помнит, какой формы была скала, на которую она налетела на мелководье, легенда пренебрегала правдой о наскоро собранной армии лысого претора, не устоявшей перед сбродом из нищих и заскорузлых гладиаторов. Слухи несли лаконичную весть: Рим потерпел поражение, победители Рима – рабы. А сверх того все знали о возрастающей враждебности к Риму, о герое-гиганте, не признающем иной одежды, кроме звериных шкур, сколачивающем армию мстителей из бедных и угнетенных.
Казалось, светящаяся по ночам гора передает всей стране послание. Оно уже разнеслось по скалистым горным пастбищам Лукании, обетованной земле скотоводов и разбойников, достигло гордого некогда Самния, превращенного гневом Суллы в руины, привело в движение жителей самой Кампании.
Раньше они приходили по одному, по двое, теперь валили сотнями. Раньше пробирались потайными тропинками на остров посреди болота, теперь маршировали на гору колоннами, распевая бодрые песни.
Двести рабов из поместья сенатора под Кумами толпой заявились в лагерь – полуголые, босые, в лохмотьях. Шествовавшая впереди троица гордо несла, как штандарт легиона, длинный шест, на котором звякали ножные кандалы.
Длинной вереницей прибрели землекопы, рывшие для Лукулла рыбный пруд. Их авангард нес огромную мурену, сжимающую в челюстях человеческую голову.
Пришли свободные строители из Нуцерии, потерявшие работу из-за покупки городским советом большой партии сирийских рабов, которые разошлись по всем стройкам. Строители были аккуратно одеты и вели себя степенно; они прихватили с собой деньги, которые собирали сообща на свои дни рождения.
Начали приходить и пастухи из Лукании. У них были огромные злобные псы и узловатые посохи, способные заменить палицы. На головы их, как у воинов-варваров, были надеты шкуры кабанов и волков, лица заросли бородами, тела – густым волосом.
Прибрели двести слуг светского повесы из Помпеи, насмешив всех деревянным фаллосом с надписью: «Полюбуйтесь Гаем, нашим господином. Другие его части недостойны внимания».
Но большинство новеньких избрало в качестве эмблемы каменный рабский крест.
Каждая группа разбила в серпообразной лощине под названием «адская преисподняя» собственный лагерь. Все стряпали себе привычную еду, пели свои песни. В лощине звучала кельтская, фракийская, оскская, сирийская, латинская, кимбрийская, германская речь, царила племенная рознь. Но притом вовсю меняли мясо на палицы, вино на обувь, женщин на оружие, оружие на деньги.
Те, кто принадлежал к первоначальному составу, гладиаторы-беглецы, косо смотрели на новичков, помалкивали и тревожились. Они важничали, щеголяли в одежде римских офицеров; их можно было узнать с первого взгляда, на них первым делом указывали новичкам. Их, прошедших через капуанскую школу Лентула, оставалось полсотни, а всего разбойничье полчище, именовавшееся по привычке гладиаторским, насчитывало уже пять тысяч человек.
В лагере хватало ярких фигур, на которые оборачивались. Ритор Зосим переходил от толпы к толпе, шутил, произносил заумные тирады и получал в благодарность то аплодисменты, то смешки; во всем лагере лишь один он носил тогу. Пастух Гермий задирал нос перед земляками, неотесанными луканцами, показывал свои лошадиные зубы и хвастался службой в кампанской армии, якобы позволившей ему повидать свет. Вертлявый Каст высокомерно прохаживался мимо солагерников, рядом с некоторыми останавливался и, теребя ожерелье, разглагольствовал о былых подвигах в болотах. Им восхищались, но любви он не вызывал. Женщины засматривались на Эномая, плененные его изяществом; считалось, что у него еще никогда не было женщины и что, будучи гладиатором, он сочинял стихи. Крикс внушал всем смущение и почтение; когда он проходил по лагерю – жирный, апатичный, безразличный, с неподвижным взглядом – все разговоры смолкали, а молодежь старалась не встречаться с ним глазами. О нем болтали невесть что: например, что он спит и с мужчинами, и с женщинами, все время меняя партнеров; само по себе это не вызывало осуждения, просто не соответствовало его облику.