Он велел привести ему лошадь – белого коня претора Вариния, подвел его к кресту, погладил по морде и сам перерезал ему горло.
– Мертвецам кони ни к чему, – сказал он онемевшей толпе. – А живые возьмут себе новых коней.
И, распорядившись раздать остатки еды и вина, ушел в свою палатку.
Ночью остатки великой армии рабов в последний раз ели, пили, любили женщин. По склону соседнего холма сновали, как светлячки, огоньки – факела во вражеских руках. Иногда порывы ветра доносили обрывки песен, распеваемых римлянами, – веселых, дерзких песен, прославляющих родину, пьяных от вина и от близости победы.
Долетали обрывки римских песен и до палатки тщедушного защитника Фульвия, писавшего при свете масляного фитиля свою хронику, которую ему уже не суждено было закончить. Вслушиваясь в пьяные римские голоса, он вспоминал последние дни глупого города Капуи, патриотов, шествовавших по улицам под развевающимися флагами, потрясавших копьями. Вспоминал он и трактат, который начал в свое время сочинять и который тоже останется неоконченным. У лысого защитника сжималось сердце: из распахнутой палатки были видны гибельные красные точки вдалеке, внушавшие ему унизительный страх. Эту ночь он предпочел бы не проводить в одиночестве. Он свернул пергамент, погладил его пальцем и побрел по темному лагерю к палатке эссена.
Тот вел яростный спор со стариком Никосом из Капуи. Два старика сидели рядышком на циновке, тянули по очереди из кувшина горячее вино на клевере и корице и никак не могли достичь согласия по поводу судеб мира. Они не слышали ни бряцанья римских копий на соседнем холме, ни кровожадных песен врага. Теплый ветер колыхал палатку, донося отзвуки песен.
– Слышишь эти злобные звуки? – спрашивал старый Никос, чмокая старческими губами и глотая горячее вино. – Теперь ты видишь, куда приводит насилие? Вот она, язва энтузиазма!
Эссен яростно затряс головой, не желая соглашаться.
– Без энтузиазма нет жизни, без него человек сохнет, как дерево без корней. Но энтузиазм бывает двух видов: веселый, порожденный самой жизнью, и мрачный, питаемый смертью. Верно, энтузиазм второго вида встречается куда чаще. Ведь боги с самого начала лишили человека безмятежного веселья, научили подчиняться запретам и отказываться от своих желаний. Этот смертельный дар отречения, отличающий людей от остальных живых существ, превратился в их вторую натуру, и они прибегают к нему как к оружию, борясь друг с другом, как к средству подавления многих немногими, как к способу угнетения. Необходимость самоотречения растворена у них в крови от начала времен, поэтому они способны видеть благородство только в таком энтузиазме, какой подразумевает отказ от самих себя, от своих интересов. Но не относится ли любое отречение к области смерти, ибо противоречит жизни? Так можно, наверное, объяснить, почему человечество всегда было более отзывчиво к смертельному энтузиазму, к враждебным жизни массовым порывам.
Защитник присел с ними рядом и налил себе вина. Страх перед красными огоньками немного отступил: стоило ему войти в палатку, как его обволокло теплом и покоем.
Старик Никос сильно сердился на речи эссена, но его собственные слова становились все неразборчивее.
– Благословенны робкие, которые служат и не сопротивляются, – гнул он свое. – Ты говорил об энтузиазме зла, словно существует какой-то еще. Но разве это возможно? Всякая страсть есть зло.
– Другой энтузиазм, – вмешался в спор защитник, поглаживая свой шишковатый череп, – это тот, что ведет не к самоотречению, а к возвышенному наслаждению жизнью. Верно, привычка соблюдать запреты, отождествление самоограничения с добродетелью, восхваление смерти как наивысшей жертвы, все это опьянение черными соками превращают любой другой энтузиазм в низменный и недостойный. Разве не дурацкий порядок вещей заставляет нас искать удовлетворения своих желаний в самых низких, недостойных занятиях? Лавочник пользуется утяжеленными гирями, иначе ему не выжить. Раб придумывает, как бы обобрать хозяина; крестьянин должен быть суров и злобен – в противном случае всех их ждет гибель. И разве не все, что служит жизни и интересам живого человека, так же низменно и недостойно? Разве не одни их противоположности – самоотречение, жертва, смерть – возвышенны и достойны энтузиазма? Убожество повседневного существования сделало людей невосприимчивыми к ясному, радостному энтузиазму, толкает их к опьянению черными соками. Вот что вынуждает людей действовать вопреки интересам других, когда все разбиты по одному, и вопреки своим индивидуальным интересам, когда они собираются в толпы…
А ведь именно так назывался задуманный им трактат! Было бы время, он обязательно его дописал бы. Но теперь было слишком поздно.
Защитник покашлял и погладил свою лысину. Он бы все отдал, чтобы оказаться прямо сейчас у себя на чердаке, за столиком, под деревянным брусом! Дурни на соседнем холме поют и потрясают копьями, готовые поступить вопреки своим собственным интересам и выпустить кишки из него, хрониста Фульвия. Зачем смиренному писателю было пускаться в приключения, перелезать через стены, подвергать себя смертельной опасности и так бесславно гибнуть, когда можно было остаться за письменным столом, под бревном, неизменно наводящим на удачные мысли?
Фульвий поспешно осушил свою чашу.
– Разумеется, – продолжил он, – светлый, жизнеутверждающий энтузиазм тоже должен готовиться к жертвам, ибо и его часто не минует смерть. Разница заключается в способе умирания: либо ты предоставляешь смерть в распоряжение самой жизни, либо отдаешь жизнь в рабство к смерти. Да, жить ради смерти, как делают солдаты, потрясающие копьями, легче, чем умереть ради жизни и светлых радостей, как того требуют иногда законы обходных путей.
Старик Никос дремал в углу, невпопад кивая. Но эссен еще бодрствовал и настороженно качал круглой головой,
– Возможно, это наша последняя ночь, – проговорил он. – Город Солнца сожжен дотла, человечество опоено черными соками, Бог разочарован Самим Собой. Это Он все начал, и гляди-ка, все с самого начала пошло не так. Стоило Ему сотворить жизнь в небесах, на суше и в воде, как все Его твари принялись друг дружку пожирать. Естественно, это Его расстроило; желая спасти лицо, Он объявил, что все живые существа пожирают друг друга согласно Его закону и что большое всегда должно поглощать малое. В таком порядке нет ничего диковинного, вот если бы было наоборот, тогда другое дело…
– Так не бывает, – пробормотал старик Никос, очнувшийся от чуткого старческого сна.
– Разве Он не Бог? – воскликнул эссен, огорченно качая головой. – Такое устройство, как у нас, любому под силу, для этого необязательно быть богом. Со зверями и то получилось не совсем хорошо, а с людьми и подавно из рук вон плохо: с первых же дней Он стал с ними пререкаться. Должен сказать, что Он сильно ошибся и с деревом. Если Он не хотел, чтобы мужчина и женщина вкусили некоего яблока, зачем было вешать его прямо у них перед носом? Так дела не делаются.
– Это чтобы они научились смирять себя, привыкли, что существует запретный плод, – объяснил Никос.
– То-то и оно! Ты понимаешь, зачем было изобретать мир, полный запретов, когда можно было без них обойтись? Лично мне это недоступно.
– А я понимаю, – сказал Никос. – Человеку положено отказывать себе, служить и страдать. Благословенны робкие, погибающие от рук злодеев.
– Сотворение мира этого не предусматривало, – возразил эссен, морща свой нос фавна. – А если предусматривало, значит, план был с самого начала ущербен, и было бы лучше, если бы Он зарекся претворять его в жизнь.
И эссен, покачав по привычке головой, пал на колени и сотворил утреннюю молитву.
Звуки римских труб звучали все громче. Еще не рассвело, но ночь близилась к концу.
Спартак лежал на подстилке в своей палатке. Ему тоже не хотелось оставаться этой ночью одному, поэтому рядом с ним сопела худенькая темноволосая женщина, почти ребенок. Он давно не обращал на нее внимания; в Городе Солнца она ни разу не переступила порог шатра под пурпурным стягом. Иногда ее видели с Криксом, но чаще – одну. Она подолгу скиталась вдали от Города, совсем одна, днями не выходила из лесу, спала под поваленными стволами деревьев или под меловыми валунами Лу-кании. Как-то раз на нее набрел пастух из Братства, искавший заблудившегося барашка: она лежала на камнях, разговаривала вслух, хотя рядом не было ни души, и закатывала глаза. Пастух окликнул ее и сильно напугал: она смотрела на человека, как на исчадие ада. Но, опомнившись, сказала, что он найдет своего барашка там-то, за дальним холмом, в долине, у хижины, которую отсюда никак не разглядеть. Он пошел туда, куда она его послала, и нашел барашка. С ней часто происходили такие чудеса, поэтому она прослыла провидицей и ясновидящей, для которой будущее – открытая книга.