Есть, однако, и здесь одно исключение. Либурийцы Валерии обнаруживают достаточную наглость, пробивая дорогу своей госпоже, с обычным надменным видом направляющейся к своему месту, вблизи от скамеек патрициев. Толпа уже готова отомстить за это нахальство градом насмешек, которые не пощадили бы и самой надменной красавицы, но как только народные массы видят, что ее сопровождает ее родственник Лициний, в толпе происходит перемена. Даже те, кто наиболее обижен, будучи вытолкнут со своего места, с уважением смотрят на него, в почтительном молчании, свидетельствующем о том высоком почете, каким пользуется римский полководец во всех слоях общества.
Через несколько минут наступит полдень. Южное солнце, влияние которого отчасти ослаблено покрывалами, защищающими зрителей всюду, где только возможно дать им тень, наполняет зноем даже уголки и закоулки амфитеатра, отливает на черных, как вороново крыло, волосах благородной уроженки Кампании и в черных удивленных глазах ребенка, которого она держит на своих руках. Оно золотит блестки, которыми усеяны белые одежды всадников, белеет на гладкой поверхности, на которой скоро отпечатаются следы смертного боя, и заливает трон с сидящим на нем цезарем. Еще ярче кажется красная кайма императорского одеяния и еще бледнее безжизненное и опухшее лицо его, на котором минутами появляется выражение любопытства, воодушевления и восхищения.
Вителлий присутствует при этих зверских представлениях с той неподвижностью, какая отличает его почти во всех действиях жизни. Та же беззаботность и та же рассеянность видны в его осанке и в этом месте точно так же, как в сенате или совете. Его взор вспыхивает только при появлении любимого кушанья, и можно сказать, что властелин мира живет только в один час из двадцати четырех, в тот час, когда он садится за обед.
Впрочем, хладнокровие в древности высоко ценилось высшими классами, и тогда как плебеи горячатся, смеются, разговаривают и жестикулируют, патриции, по-видимому, задались целью доказать, что их невозможно развеселить и что картины страдания и кровопролития для них совершенно безразличны.
Но кто в подобных случаях кажется более холодным и нечувствительным ко всему происходящему вокруг, чем надменная Валерия? Однако сегодня в ее серых глазах какое-то необыкновенное выражение, губы ее дрожат и щеки пылают. Это волнение еще более усиливает ее красоту, и для ее поклонников это не проходит незамеченным.
Оба плута, Дамазипп и Оарзес, по обыкновению, сидят, упираясь плечом о плечо, и первый говорит:
— Не хотел бы я, чтобы патрон видел ее сегодня. Она никогда не была так прекрасна. Локусте следовало бы позавидовать ей в умении угадывать тайну любовных напитков.
— Невинность! — отвечает другой. — Неужто ты не знаешь, что патрон сегодня выступает на борьбу? Разве ты не замечаешь беспокойных рук Валерии и ее улыбки, неподвижной, как на маске греческого актера? Я тебе говорю, что она его любит, потому-то она и потеряла самообладание, хоть она и хитроумна, как Арахнея. А разве ты не знаешь патрона? Надо отдать ему справедливость: когда он бьется об заклад, ему никогда не случается поставить.
Потом они начали рассуждать об обеде, принесенном ими с собой, убежденные в том, что оба они могут в совершенстве постигнуть изгибы женского характера. Что касается Валерии, то казалось, она всецело занялась Лицинием, как будто его присутствие обладало силой успокоить ее взволнованное сердце, пылкость и неукротимость которого она теперь только начинала сознавать.
Уже в двадцатый раз она задает ему один и тот же вопрос:
— Достаточно ли он подготовлен?.. Хорошо ли он освоился со всеми ударами этой ужасной игры?.. Вполне ли развились его здоровье и сила благодаря упражнениям?.. И наконец, любезный мой родственник, вполне ли он полагается на себя и уверен ли в успехе?
На эти вопросы Лициний, несколько удивленный ее заинтересованностью, отвечает:
— Все, что могли сделать искусство, знание и Гиппий, сделано. У него замечательная сила, быстрота и рост; сверх всего этого, он обладает храбростью своего народа. Чем опаснее положение этих людей, тем они, по-видимому, хладнокровнее. Никогда они не кажутся более ужасными, как в минуту поражения. Я не оставался бы здесь ни минуты более, если бы хоть на минуту подумал, что он может потерпеть поражение.
Валерия на минуту успокаивалась, но тотчас же начинала снова беспокойно двигаться на своих подушках.
— Как я хотела бы, чтобы поскорей начиналось! — говорила она.
И однако же каждая минута замедления казалась ей в то же время отсрочкой громадного значения, хотя от этого только увеличивалась пытка ожидания. Любовь и надежда, опасения и тоска заставляли сильнее биться не одно сердце в толпе, но никто, может быть, не волновался так сильно, как эти две женщины, отделенные одна от другой только несколькими шагами и смотревшие одна на другую по какому-то неопределенному влечению.