Гиппий, как и всегда, выделялся в схватке. У него была честолюбивая мысль ввести гладиаторов в священную ограду до прихода Тита, и, достигая этой цели, он, казалось, превзошел сегодня все свои прежние блестящие подвиги, сделавшие его заметным. Гирпин, лишь только поднялся, снова отдался делу, как будто ему, как мифологическому Титану, ласки матери-земли придали новую силу. Не раз замечал он своему начальнику, что тот слишком рискует, отважно вступая в бой с сильнейшим врагом, но на всякое предупреждение получал один и тот же ответ. Показывая своим мечом, с которого капала кровь, на золоченую крышу храма, блестевшую над их головами, начальник бойцов говорил:
– Вот где выкуп царства. Я хочу сам завоевать его для легиона и разделить всем вам поровну.
Такая перспектива внушала гладиаторам более чем обыкновенную отвагу, и хотя не один сражающийся смельчак падал на землю перед лицом врага и не одни смелые глаза останавливались в последний раз на страстно желанной добыче, прежде чем навсегда потускнеть, – однако оставшиеся в живых сражались еще с большей яростью, вступали в рукопашный бой, наносили удар за ударом, пока двор не покрылся трупами и мостовая не сделалась скользкой от залившей ее крови.
Во время минутной передышки Гиппий, расставлявший своих людей, снова оттеснивших иудеев в храм, с целью попытать новую решительную атаку, очутился в том углу двора, где Эска и Мариамна все еще стояли на коленях подле распростертого на земле Калхаса. Без малейших признаков изумления или ревности, но просто с полуравнодушной-полупрезрительной улыбкой начальник бойцов узнал своего старого ученика и девушку, виденную им когда-то в Риме, под портиком дома трибуна. Сняв свою тяжелую каску, он отер пот и на минуту оперся на щит.
– Пройди назад, – сказал он, – и уведи эту девушку с собой, потому что она, кажется, повиснет у тебя на шее, как собачонка, везде, где нужно будет биться. Пройдите к десятому легиону и скажите Лицинию, командующему им, что вы мои пленники. Это для тебя, красавица, единственное спасение, и ни одна женщина до этого дня не может пожалеть о том, что доверилась Гиппию. Ты можешь также сказать ему, Эска, что если он не поторопится, так я сумею и без него взять храм и все находящееся в нем. Ну, двигайся, дружище! Тут не место женщине. Уведи ее как можно скорее.
Но бретонец показал на снова потерявшего сознание Калхаса, голова которого опиралась на колени Мариамны. Его жест привлек внимание Гиппия на землю, усыпанную трупами. Он уже готов был разразиться зверским хохотом и сказать своему ученику, чтобы он оставил эту падаль коршунам, но слова замерли у него на устах, внезапно покрывшихся смертельной бледностью, глаза бессмысленно уставились вперед, и щит, на который он опирался, упал на мостовую с громким шумом.
Здесь, прямо у его ног, на золотых латах лежал бездыханный труп Валерии, и сердце отважного, смелого и беспринципного солдата сжалось от боли. Что-то подсказало ему, что его гордость и эгоизм начали то дело, которое закончилось здесь перед ним, к его вечному укору.
Никогда не думал он, что любил ее с такой страстью. Он вспомнил, как будто это было только накануне, о том дне, когда он увидел ее в первый раз, прекрасную, разодетую, надменную, свысока смотрящую из своей ложи с подушками в рядах всадников[43] с тем пренебрежительным видом, который в его глазах придавал ей такую заманчивую красоту. Он вспомнил, как презрение Валерии перешло в поощрение, когда глаза их встретились, и он, гладиатор, почувствовал, что сердце его забилось под щитом, хотя он стоял лицом к лицу со смертельным врагом. Он вспомнил, с каким наслаждением встречал ее взгляд, который она подарила ему в знак знакомства. Этот взгляд являлся единственной связью между ними, и она смотрела на него все с большей смелостью и свободой, по мере того как игры шли далее, до тех пор, пока он, желая встретить этот взор еще раз в критический момент борьбы, не упал, тяжело раненный неотраженным ударом противника. Но как щедро он был вознагражден за это, когда во время упорного боя, опустившись коленом на землю и в этом невыгодном положении торжествуя наконец победу над врагом, он различил среди тысячи восторженных криков толпы спокойное и мелодичное «euge!», прозвучавшее так ясно и нежно для ушей, хотя и произнесенное одними лишь губами этой гордой патрицианки, которую с этой минуты он возымел смелость любить.
Позднее, когда он был допущен к ней в определенные дни, как сладостны были для него эти перемены надежд и страха, вызываемые ее обращением с ним, то как с почетным гостем, то как с простым человеком низшего положения; как отрадно было видеть ее благосклонность, не чуждую осторожности, которая пробуждала в его сердце, совершенно бесстрастном, как казалось ему, – такие пылкие желания! Как счастлив был он, зная, что в определенные часы он увидит ее, или сохраняя приятное воспоминание о последней встрече с ней до той минуты, когда уже можно было думать о новом свидании! Она была для него как бы прекрасною розой, распустившейся в саду: сначала довольствуются только созерцанием ее красоты, прежде чем возникает желание насладиться ее благоуханием, и, наконец, хотят грубо сорвать ее со стебля, чтобы прижать к сердцу Тогда она вянет и быстро умирает, и с какой печалью и горечью сожалеют о том, что не оставили ее на кусте, где она красовалась во всем блеске! Много остается других цветов в цветнике, но ни один из них не может сравниться с розой.
43