Особенное возбуждение царило среди немногих христиан киевских. Если число их и при Святославе прибывало потихоньку, то многие вящие мужи снова отшатнулись от них в старое поганьство, за князем потянули, который хотя новой веры и не теснил, но и не поддавался ей. А о молодом князе Ярополке все согласно сказывали, что он больно бы склонен был принять веру истинную: и бабка Ольга, и молодая, любимая жена Оленушка уже подготовили его достаточно. А за ним, известно, потягнут и все, и так и осияет свет Христов землю Русскую…
И сперва шло у оживлённых христиан все согласно, по любви, а потом, как водится, разгорелись, расспорились, в жесточь вошли: всякому верховодить хотелось и другим дорогу указывать. В особенности крепко схватились около крошечной деревянной пятиглавой церковки пророка Илии, над ручьём, на Подоле. Спорили двое: поп, отец Митрей, чёрный, как жук, грек с жирно лоснящейся чёрной бородой и огневыми глазами навыкате, да старый Берында с изъеденными зубами и похабной бородёнкой. Одет отец Митрей был в иматий, эдакий длинный и просторный халат с широким отложным воротником, а на голове была скуфейка поповская. Маковка его была по-тогдашнему выстрижена; это называлось венчиком, гумёнцем, а в просторечии — поповой плешью. Попы тогда долгих волос не отпускали, по Павлу: «Муж, аще власы растит, бесчестие ему». Гумёнце это выстригалось потому, что сие являет как бы терновый венец, его же носил Христос, и потому ещё, что апостол Пётр от противящихся словеси его — обрит был, «яко ругу (наругание) приим от них». Берында же был одет в лохмотья. Он часто хаживал гребцом с гостями даже до Царьграда, и не раз крестился там: при всяком крещении от радетелей полагался дарок. Теперь он добивался места свещегаса — пономаря — при церкви пророка Илии, а поп Митрей, не терпя его сварливого характера, не допускал его, и между ними шла такая свара, что отец Митрей уже раскаивался, что он не уступил сразу. Но очень уж неуютен был этот старичишка с похабной бородёнкой его: родила тётка, как говорится, жил в лесу, молился пням…
— Нет, на вас, греков, надежда плохая!.. — кричал, вызывая одобрение толпы, Берында. — С вами говори, а камешек за пазухой держи… Недаром вас лисицами прославили… Толи не будет межу нами и вами мира, умные люди сказывают, оли камень начнёт плавати, а хмель тонути…
— Верно!.. — подтвердил из толпы Ядрей-Федорок.
— Невегласы!.. — презрительно, с сильным иноземным выговором бросил отец Митрей. — Паул, святый апостол, светило мира сего, вещавает…
— Паул… — презрительно оборвал его Берында, готовый всегда спорить со всеми и про все. — Паул твой скольких крестьян-то перемучил?! Паул… А у нас тут сам апостол Ондрей прошёл и горы наши благословил и крест водрузил…
Двое новгородцев, один пожилой, грузный, с сивой бородой, а другой молодой, с бойкими, ёрническими глазами, остановились послушать учёный спор. И захохотали.
— Вазы его!.. — подцыкнул молодой Берынду. — Рви его в клочки, грецкое отродье…
Но поляне почувствовали себя оскорблёнными иногородним вмешательством.
— Вы, плотники… Не чеплять!.. — послышались недружелюбные голоса. — Раз ты в гостях, и держи себя гостем. А то и по рылу получить можно…
— Сдачи не задержим… — бойко отрезал новгородец. — Мы народ к тому привычный…
— Да не ввязывайся ты, осина горькая!.. — досадливо остановил его старший товарищ. — Так вот и липнет, что банный лист к ж…
— Наше святое Еуангелие… — начал было наставительно отец Митрей, но Берында не дал ему и слова молыть.
— Еуангелие!.. — закричал он. — Ты думаешь, что ты поп, так всем и указчик?.. Много таких-то мы видали!.. Да что, братцы, — обратился он к толпе за сочувствием. — Они там, в Царьграде-то, на нас вроде как на скотину какую смотрят… Самое письмо наше ниже незнай чего почитают… А наши словенские письмена святейша суть и честнейша, свят бо муж сотвори я есть, солунский Кирилл-философ, а греческая — вы, еллини погани…
Грек бешено махнул рукой и торопливо скрылся за церковкой: он сердился на себя, что связался с невегласами и уронил своё достоинство. Новгородцы, смеясь, пошли к своим ладьям. Толпа галдела.
Князь Ярополк с дружиной направился между тем к гриднице: надо было крепко совет держать, как и что теперь делать. Гридницей называлась мирская храмина, которая в непогоду служила и местом суда, и для пиров, и для всяких собраний. Но была и особая, княжая гридница в терему княжеском…
— Ты что, Свентельд, голову повесил? — ласково спросил он старого воина.
— Да что, княже, не любо мне наше дело!.. — вздохнул тот. — То была Русь единой, а теперь опять на три стола разделится… Негожее дело…
Варяжко молча посмотрел на него и тряхнул головой: эта думка тревожила и его…
С Подола доносился ожесточённый галдёж: то вкруг церковки пророка Илии все спорились «крестьяны»…
VI. НА ПОЛЮДЬЕ
Не погнетши пчёл, меду не есть.
О походе на греков и даже на печенегов пока думать не приходилось: надо было и казны побольше собрать, и оружия заготовить, и ладей, и воев. И так незаметно подошли первые заморозки. Смерды-посели убрались уже с хлебом, запаслись готовизной всякой, в опустевших полях поднялась уже зелёная вершь (озими), и пора было князю и дружине на полюдье идти, дань, оброки и дары собирать для казны княжеской. И вот в Новгород отправил Ярополк Яна Вышатича, молодого, но смысленного дружинника, Блуд к вятичам непокорным поехал с добрым отрядом, Свентельд к кривичам, а воевода Волчий Хвост к радимичам, которые в баламутстве вятичам не уступали нисколько. А теперь пришёл черёд и ему самому…
И вот раз ядрёным осенним утром, когда подмёрзшие дороги звенели под копытами коней как железные, во дворе княжеском на конях, при оружии собралась молодшая дружина, молодь, разноплемённые, разноверные, с бора да с сосенки, но крепкие, весёлые, здоровые, молодец к молодцу. Большинство из них и выросло вместе с князем под стягом воинским. «Мы сами вскормили князя себе», — говаривала часто дружина… Шутки так и сыпались. Весёлый хохот яро взрывался в морозном воздухе, в котором реяли, искрясь на солнце, первые снежинки. Кони скребли от нетерпения копытами мёрзлую землю, звонко ржали, грызли удила и всячески просились в дальнюю путь-дороженьку. А князь всё не выходил: красавица Оленушка, от слёз неутешных вся опухшая, никак не хотела отпустить от себя своего ясна сокола. Лёгкое ли дело: до самой распутицы вешней отъезжает её князь!.. Понимала она, что нельзя иначе, что должен князь своей земле суд и управу дать, да сердце женское уговоришь разве?.. И Оленушка, жарко обняв Ярополка, лежала хорошенькой головкой своей у него на груди и не отпускала никак…
— Оленушка, лебедь моя белая… — целуя её, говорил тронутый её горем князь. — Да что ты, касатка?.. Словно в могилу провожаешь меня… Разве я долго?.. А сколько мехов привезу я тебе: и бобров седых, и соболей, и чего только твоя душенька не пожелает!..
— Ничего… мне… не надо, сокол мой ясный… только бы очей с тебя не спускать… — едва говорила она и вдруг решилась: — Ах, иди уж, иди!..
И она судорожно сжала его в последний раз, перекрестила истово, по обычаю веры своей, и оттолкнула от себя, а сама бросилась лицом вниз на постелю смятую… Ярополк, закусив губу, из лица весь белый, опрометью бросился из ложницы вон. У крыльца отроки уже держали в поводу его любимого коня в уборе княжеском: чепрак — по-тогдашнему подклад — был чёрного бархата, золотом шитого, блистала набором нарядным уздечка, а под стройной шеей коня, по обычаю стародавнему, скифскому, висела большая кисть, науз, — только у скифов кисть эта из вражеских скальпов сделана была, а у русичей делали её уже из шёлков цареградских многоцветных… Дружина встретила князя восторженными кликами. Ярополк улыбнулся оживлению молоди и незаметно покосился на терем. Но Оленушка неутешно рыдала на постели своей собольей, и над ней, утешая, стояла постаревшая добрая Малка…