После слез пришел леденящий ужас, я не мог даже вздохнуть. Бросился вон из хижины. Выбежал из деревни и прочь по холму, бежал так, что сверкали пятки, спотыкался и оскальзывался. Достигнув подножия, я не осмелился оглянуться, будто в этой тиши и плетеных крышах, в мертвом горизонте таилось что-то страшное. Я бежал, всхлипывая и задыхаясь, через поля, в тумане под ногами мелькали пятна одуванчиков, и я не останавливался, пока к полудню не достиг поселения речников.
Я кинулся к ним, как в бреду, спрашивал, не проходили этим путем толпы людей, не случилось ли какой жуткой катастрофы, не давали звезды знака. Они уставились на меня и попрятали детей по домам. Я кричал в закрытые двери, что люди из поселения на холме исчезли, но если меня и поняли, то не поверили.
Я никак не утихомиривался, и наконец здоровый детина с кроличьей губой схватил меня за руку и выволок на окраину, где швырнул в грязь и велел уходить и не возвращаться, его грубые слова изливались сквозь разорванную губу.
Мне некуда было идти, кроме Затопленных равнин.
Я вернулся на свое охотничье место у реки как раз к ночи. Мое укрытие было таким же, как я его оставил, внутри лежал скатанный камышовый плащ. Я заполз внутрь и накрылся, спал всю ночь и весь следующий день, как мертвец в раздутой, беременной могиле. Никогда я не был более одиноким.
С тех пор я живу на Затопленных равнинах, и уже нашел новую семью, новую Салку, больше я не одинок, не схожу с ума от непонимания и горя.
Вот они, передо мной, отдыхают на берегу у излучины реки; если буду шагать шире, дойду к ним скорее, перебираясь через омуты, выискивая отмели и осторожно отмеряя шаги там, где скользкий мох развевается в воде, как флаги. Я не снимал ходули много лун и на сморщившихся от воды ногах выросли мозоли.
Услышав шлепанье, Салка поднимает голову и смотрит, как я подхожу. Скоро оглядываются и малыши, когда я несусь к ним, балансируя и спотыкаясь, жаждущий их утешить, уже скорее падая, чем шагая. Я поднимаю руки, словно чтобы обнять их через пространство, что нас отделяет, перья-камыши трепещут, позади хлопает плащ, как огромные зеленые крылья. Зову их через флейту клюва. Кричу, что люблю их. Что никогда не покину.
Мой голос хрипл и ужасен. Он их пугает. Как один, могучим движением они поднимаются в темнеющее небо и — миг — исчезают из вида.
Голова Диоклетиана
290 год нашей эры
Зубы болят.
Здесь, на полях у деревни, только ночь; пустое дыхание ноябрьского ветра по холодным складкам земли; тьма раздулась так жадно, что я не могу отличить, где кончается мрак и начинаюсь я. Лишь острая боль в деснах подсказывает, где я, и я ей почти рад в этих черных полях, где влажный ветер режет щеки.
Я так долго всматривался в эту бездну, что глаза заслезились и не различают небо и землю, близь и даль. Хуже того, это уже вторая ночь, когда я подверг больные легкие подобному испытанию, дозору на этом мерзком предзимнем холоде. А все из-за какого-то местного дурачка, из-за шалости фермерского сына, у которого глаза так близко посажены друг к другу, что он кажется выродком свиньи.
Но, несмотря на это, он хотя бы ответил, когда я к нему обратился. Не притворился, что не способен понять мой язык, и не просто отвернулся, плюнув, как другие селяне — но, увы, поведал мне только старые сказки, фантастические выдумки о духах: на холме, недалеко отсюда и выше полей кремации стоит древний лагерь, чьи канавы и останки уже как сотни лет скрыты травой и сорняками. Поселение, так он его назвал. Согласно легенде, каждые десять лет тех, кто там селился, за одну ночь пожирали огромные псы, не оставляя ни волоса, ни капли крови, ни единого следа. Как принято в подобных сказках, с тех пор это место избегали из-за его скверной репутации. Мол, там призраки, представьте себе.
И поныне ночами на вершине холма можно увидеть горящие глаза ужасных гончих, глаза, пылающие так ярко, что могут ночь обратить в день. И вот я гляжу на холм, но ничего не вижу.
Сзади, из деревни, доносятся голоса: сперва спор, потом смех. Грязная беззаботная божба. Ненавистный рев их женщин, грубый, вкрадчивый. Я ли это? Стою здесь, в вязкой липкой тьме лишь по той причине, что деревенский дурак углядел свет на холме? Я ли причина их презрения, громкого сквернословия? Зубы вопят от боли. Скоро. Еще чуть-чуть, и я покину эту ночь, сменив ее на таверну; постель; тревожные сны.