Теперь гамбургер показался ей слаще меда. То есть не меда – мед Глаша не любила, – а… Ну, амброзии какой-нибудь, или нектара, или что там еще едят в райских садах.
Она жевала бутерброд и смотрела на Лазаря. Он стоял перед ее креслом, высокий как скала, и лицо его снова сияло рембрандтовским светом. Из-за костра. И из-за того, что Глаша в него влюбилась.
– Расскажите, как вам в Москве приходится, – попросил Лазарь.
Он всегда говорил как-то необычно, это Глаша уже заметила. Что-то в нем вообще было необычное, хотя ничего странного в нем при этом не было – все было сильно, просто и прямо, вся его натура выявлялась в каждом его жесте, слове и в молчании тоже.
– Но ведь про меня теперь неважно, – ответила Глаша.
– Почему? – удивился он.
– Потому что теперь происходят такие значительные события, – объяснила она.
– Я и забыл, что вы девушка серьезная. – Лазарь улыбнулся. – Но все-таки расскажите про себя. Что в Москве было самое интересное?
– А знаете, – вспомнила Глаша, – ведь мне в Москве все время как-то душно было. Душно, тяжело. И днем, и ночью даже. Я не понимала, отчего такое.
– Просто вы никогда не оказывались летом в мегаполисе. Здесь же совсем не как у нас – бетона много, асфальта. Вы к этому не привыкли, вот и душно.
– Все так просто? – не поверила Глаша.
– Очень просто. Со мной то же самое в первый год было. Не то что летом – и зимой даже. Потом привык, и прошло.
Она хотела сказать, что духота, которую она все время чувствовала в Москве, была не внешняя, а внутренняя какая-то, и ведь теперь вот ее нету, хотя вокруг все тот же бетон и тот же асфальт, – но, прежде чем сказать, поняла: говорить этого не нужно. Потому что Лазарь прав. Его мысль идет тем путем, которым ее, Глашина, мысль идти не может. У нее мысль – как мелкая тоненькая пружинка, и так же, как мелкая пружинка, ни на что особенное не годится. А он мыслит прямо и точно. Крупно, вот как. Да, он ведь и сказал ей тогда, в поезде, что на жизнь надо смотреть крупнее, свободнее.
Весь он состоял из сплошной свободы; здесь, на этой освещенной кострами площади, окутанной голосами множества людей, которые пришли сюда именно чтобы быть свободными, это было особенно понятно.
– Ну вот и картошечка поспела. – К ним подошел тот самый мужичок в ватнике. В руках у него была мятая жестяная коробка, в которой лежала печеная картошка. – Давай, Лазарь Ермолаич, угощай девушку. И сам угощайся.
Глаша не выдержала и улыбнулась, услышав его имя-отчество.
– Сочетание то еще. – Лазарь заметил ее улыбку и тоже улыбнулся. – Когда еврейская мама влюбляется в папу-скобаря и рожает, не удосужившись его хотя бы спросить, вот такое и получается.
– Вы очень хороший получились! – горячо заверила его Глаша.
Лазарь расхохотался. Потом присел перед Глашиным креслом и сказал:
– Ну, давайте ужинать.
Только теперь Глаша заметила, что рубашка на нем такая же белая, как тогда, в поезде. Видимо, это было его особенное свойство – всегда быть в чистой рубашке.
Рядом с картошкой на жестянке была насыпана крупная соль. Лазарь разломил картофелину пополам и протянул Глаше. Ей вдруг показалось, что это уже было. Вот это – освещенная кострами площадь, и веселые его, широкие глаза, и картошка с солью… Все это было в ее жизни всегда – может, когда ее самой еще и на свете не было.
Она смотрела на Лазаря и не чувствовала вкуса картошки, которую машинально ела вместе с черной кожурой.
– Думаю, штурма уже не будет, – сказал он. – Иначе я вас отсюда все же отправил бы.
– Почему не будет штурма? – спросила Глаша.
Идею отправить ее отсюда она благоразумно обсуждать не стала.
– Потому что перелом начался. В нашу сторону. Я здесь с первого дня, и это очень чувствуется.
– Ну да, все веселые, и никто не боится, – кивнула она.
– Не в этом дело. Все и с самого начала веселые были. Но вначале опасность была явственная, а теперь ее нет.
– Я слышала, что военные на нашу сторону переходят, – вспомнила Глаша. – Наверное, потому и перелом.
– Не перелом потому, что военные на нашу сторону переходят, а наоборот – переходят они потому, что перелом наступил, – возразил Лазарь. – Вы же «Войну и мир» читали, конечно? – Глаша кивнула. – А там ведь про это как раз и есть. У Наполеона еще был перевес в военной силе, но дух у нас был уже сильнее – и Наполеон начал проигрывать. Хотя никаких военных причин для этого не было. Это загадка вообще-то интереснейшая! – Его глаза сверкнули. – И не только для войны – для любых больших событий, и личных тоже, я думаю. Что такое этот дух, от чего он зависит? От правды, видно.