Впрочем, оказалось, что и я, первым проведший в странах Западной Европы и США не неделю, а в 1989–1990-м почти целый год, тоже скорее разочаровал как многочисленных политических деятелей (вплоть до президентов и премьер-министров), так и западное общественное мнение. Причины были две и обе серьезные: в мире царила «горбомания», а я был, при всем сочувствии ко мне, лишь на четвертом месте и противостоять всему гигантскому пропагандистскому аппарату КГБ – ЦК КПСС с очень небольшим количеством союзников («Русская мысль» с Иловайской и Михаилом Геллером, Володя Буковский, в первый год – Радио Свобода) был не в состоянии. Все мы (а сюда нужно прибавить и немало американских и европейских общественных деятелей – Алена Безансона, Питера Реддуэя, Жана-Франсуа Ре-веля) не испытывали доверия к официальной советской пропаганде, констатировали очевидные нестыковки в рекламе перестройки, но у нас не было ни бесспорного понимания процессов, идущих в руководстве Кремля и Лубянки, ни альтернативного плана действий.
Ничего не понимали и многочисленные идеалисты, восторженно относившиеся к самоотверженности диссидентов, искренне радовавшиеся нашему освобождению и полагавшие, что Сахаров, я, Буковский и другие тут же, подобно Нельсону Манделе, освобожденному из тюрьмы примерно в это же время, станем новыми руководителями Советского Союза. Объяснить, что между нами и Нельсоном Манделой (а как мне в ООН пытались устроить с ним встречу!) нет ничего общего, что наше освобождение – пропагандистский трюк КГБ и Политбюро и никто власть нам отдавать не собирается, хорошо уже то, что не всех убивают, – было совершенно невозможно. Конечно, я не понимал тогда, чем все это кончится и просто делал, что мог для того, чтобы демократия победила, чтобы не попиралось человеческое достоинство (в том числе мое собственное), но борьба с «Гласностью», с реальной, а не на уровне болтовни, демократией в СССР, ежедневно доказывала, что от идиллии мы бесконечно далеки. Но людям хочется верить в добро и все, что я говорил, вызывало неудовольствие, а иногда и недоверие собеседников – ведь почти все повторяли, что в СССР вот-вот наступят подлинная свобода и рай на земле. На встречи с президентами и госсекретарями, министрами и премьер-министрами я ездил (или меня возили) со скукой и плохо скрываемым раздражением. Я повторял: «Вы слышите слова Горбачева, а мы видим его дела». Мне отвечали: «Но вы должны благодарить его за то, что он освободил вас из тюрьмы». Я отвечал: «Он сделал это для себя, а не для меня». Позже один из знаменитых итальянских издателей, герой Сопротивления, президент Ассоциации издателей рассказывал мне, что у Горбачева руки тряслись, когда он слышал мое имя. Чаще всего со мной из любезности никто почти не спорил. Но и никакой пользы, никаких заметных перемен в понимании того, что происходило в Советском Союзе, эти встречи не приносили. Впрочем, ста миллиардов долларов, которые выпрашивал на Западе Горбачев для сохранения своей власти, он так и не получил, вероятно, и в результате того, что рассказывал на Западе о реальном положении в СССР я.
Впрочем, на многочисленных встречах бывали и совсем другие, гораздо менее идеалистически настроенные люди, многие из которых (иногда и русские) считали, что чем хуже в России – тем лучше, в частности, для стран, в которых они живут. И пытались видеть во мне союзника в их работе за процветание этих стран. Да и почему, собственно, сенаторы и правительственные чиновники должны думать об интересах России и русского народа, а не о своих странах и своих избирателях? Другое дело, что и с ними у меня не находилось общих позиций. Бывали, конечно, и замечательные исключения. Премьер-министр Франции умнейший Мишель Рокар не только демонстративно пригласил меня на обед в Матиньонский дворец (резиденцию премьер-министра) в тот самый день, когда Миттеран пригласил на обед приехавшего во Францию Горбачева в Елисейский дворец, но в долгом разговоре Рокар проявил подлинную озабоченность тем, что в действительности происходит в Советском Союзе. Несовпадения пропаганды и действительности для премьер-министра дополнялись судорожной активностью французской коммунистической партии и всех многочисленных контролируемых ею и КГБ коммерческих структур. Говорить со мной, посторонним, достаточно подробно он, конечно, не мог, да и я был неспособен тогда сказать что-то конкретное.