Выбрать главу

Кроме того, существует великое множество самых разных идей о том, что умершие делают сейчас. Во многих районах Африки предки продолжают играть важную роль в жизни общины или семьи, там существуют сложные системы действий, которые позволяют заручиться поддержкой умерших или хотя бы защититься от их злой воли. Западные секуляристы заявят, что это характерно для так называемых примитивных народов, но они неправы. Антрополог Нигель Барли описывает встречу со своим высокообразованным японским коллегой в Республике Чад, куда они приехали работать. Барли выразил удивление по поводу «сложного культа предков, в котором используют кости и разбитые черепа и где происходит всесторонний обмен между умершими и живыми». Но его японскому другу все эти вещи казались банальностью. Барли пишет:

Он был, разумеется, буддистом, в его комнате стоял алтарь, посвященный умершим родителям, и на этом алтаре постоянно совершались приношения… Он привез в Африку кость ноги своего отца, бережно завернутую в белую ткань, чтобы получить защиту на время своей полевой работы. Для меня [поясняет Барли] культ предков — это предмет описания и анализа. Но для него отсутствие подобных связей между живыми и умершими стало бы загадкой, которую необходимо объяснить.[4]

Если мы теперь обратим внимание на наш дом, то увидим, что и у нас существует не только множество представлений, но и множество обычаев, связанных со смертью и загробной жизнью. Я склонен думать, что в истории Британии не было ни одного такого момента, когда большинство людей придерживалось бы ортодоксальной христианской точки зрения на вопрос о посмертной жизни. Можно определенно утверждать, что многие различные представления существовали и в викторианскую эпоху, поскольку людей уже тогда мучили самые разные вопросы веры и неверия. Знаменитое полотно Генри Александра Баулера «Сомнение: оживут ли кости сии?», созданное в 1855–1856 годах, ярко отражает эту ситуацию. На картине изображена молодая женщина, опирающаяся на камень над могилой, где покоится некто Джон Верный. На надгробии начертаны слова «Я есмь воскресение и жизнь». На соседнем камне написано RESURGAM — «Я воскресну», — такую надпись можно встретить на многих могилах того времени. Из могилы растет конский каштан, на поверхности ее лежит череп, а на нем сидит бабочка — символ души. Эта картина отражает мучительный вопрос и половинчатый ответ, и о том же говорит нам великая поэма Теннисона «In Memoriam». Одно из стихотворений Теннисона, которое стоит последним в собрании его сочинений, было написано в 1889 году, за три года до смерти поэта. Иногда мне кажется, что тут Теннисон приближается к буддийским представлениям о растворении капли в океане, но в итоге возвращается к христианской надежде:

Закат вдали и первая звезда, И ясный дальний зов! И пусть теперь у скал замрет вода; К отплытью я готов. Пусть медленно, как сон, растет прилив, От полноты немой, Чтобы безбрежность, берег затопив, Отхлынула домой. Пусть колокол вечерний мерно бьет, И мирно дышит бриз, Когда пройду последний поворот, Миную темный мыс. Развеется за мной, как морок дня, Береговой туман, Когда мой Лоцман выведет меня В открытый океан.[5]

От этого представления заметно отличаются куда более ортодоксальные и простые образы стихотворения Редьярда Киплинга, написанного в 1892 году. Не могу судить, в какой мере сам поэт в это верил, и, разумеется, это скорее стихотворение об искусстве, нежели о загробной жизни, но он, несомненно, опирается на христианскую веру в то, что после какого–то периода покоя умерших ожидает новая жизнь в теле:

Когда уже ни капли краски Земля не выжмет на холсты, Когда цвета веков поблекнут и наших дней сойдут цветы, Мы — без особых сожалений — пропустим Вечность или две, Пока умелых Подмастерьев не кликнет Мастер к синеве. И будут счастливы умельцы, рассевшись в креслах золотых, Писать кометами портреты — в десяток лиг длиной — святых, В натурщики Петра, и Павла, и Магдалину призовут, И просидят не меньше эры, пока не кончат славный труд! И только Мастер их похвалит, и только Мастер попрекнет — Работников не ради славы, не ради денежных щедрот, Но ради радости работы, но ради радости раскрыть, Какой ты видишь эту Землю, — Ему, велевшему ей — быть![6]

Это многообразие представлений конца XIX века отражают, как мы увидим, церковные гимны и молитвы.[7]

Но снова вернемся в прошлое, на этот раз еще более далекое, и обратимся к творчеству Шекспира. В комедии «Мера за меру» герцог обращается к осужденному Клавдио с ободрением, чтобы тот достойно встретил смерть. Сама жизнь, говорит герцог, не такая уж великая ценность, и, возможно, смерть ничуть не хуже:

Твой лучший отдых — сон. Его ты вызываешь и дрожишь Пред смертью, тем же сном. Ты не цельна, А состоишь из тысячи частиц, Рожденных прахом. Ты не знаешь счастья, Все гонишься за тем, что не имеешь, Не ценишь то, что есть. Ты переменна И настроения свои меняешь Вслед за луной. В богатстве ты бедна И, как осел, под слитками сгибаясь, Несешь свой груз, богатый лишь в пути, А смерть его снимает. Ты — без близких, Ведь даже плоть, которой ты отец, И порожденье чресл твоих клянут Паршу, подагру, ревматизм за то, Что не прикончен ты. И, возрастов не зная, О них ты только грезишь, как во сне: Ведь молодость цветущая твоя Как немощная о поддержке просит У старости разбитой; старику ж Без красоты, без страсти и без сил Не нужно и богатство. Что ж еще Зовется жизнью? И хоть в жизни скрыто Смертей без счета, мы страшимся смерти, Что исправляет все.

На какое–то время эти размышления утешают Клавдио. Он отвечает:

Благодарю. В стремленье к жизни нахожу я смерть, В стремленье к смерти — жизнь. Так пусть приходит.

Но вскоре после этого Клавдио говорит с Изабеллой, которая готова пожертвовать своей честью ради его спасения. И тогда он оказывается перед дилеммой: смерть, говорит он, — страшная вещь:

Но умереть и сгинуть в неизвестность, Лежать в оцепенении и тлеть, Чтоб тело теплое, живое стало Землистым месивом, а светлый дух Купался в пламени иль обитал В пустынях толстореберного льда; Быть заключенным средь ветров незримых И в буйстве их носиться все вокруг Земли висящей; худшим стать средь худших, Кого себе мы смутно представляем Ревущими от мук, — вот что ужасно. Тягчайшая, несчастнейшая жизнь, Болезни, старость, нищета, тюрьма, Все бедствия покажутся нам раем Пред тем, чем смерть грозит.[8]

Это утешение не несет тепла; беспощадная реальность сохраняется и после смерти.

Теперь вернемся в нашу эпоху. Первая мировая война не только унесла множество жизней, но и заставила людей размышлять о смысле смерти. Некоторые историки думают, что вера в ад, на которую уже начали нападать отдельные богословы XIX столетия, пошатнулась из–за этой войны. Сама земля в огромной степени превратилась в ад, и людям стало трудно верить, что Бог намерен создать нечто подобное и в будущей жизни. Но это не означает, что они начали верить в христианский универсализм, в небеса или воскресение для всех или хотя бы для большинства людей. Скорее многие стали склоняться к тому, на что уже указал Шелли в стихотворении, посвященном памяти Китса:

Не умер он; он только превозмог Сон жизни, сон, в котором истязаем Мы все самих себя среди тревог; Сражаться с привиденьями дерзаем… Не умер он; теперь он весь в природе; Он голосам небесным и земным Сегодня вторит, гений всех мелодий, Присущ траве, камням, ручьям лесным, Тьме, свету и грозе, мирам иным, Где в таинствах стихийных та же сила, Которая, совпав отныне с ним, И всех и вся любовью охватила… Прекрасное украсивший сперва, В прекрасном весь, в духовном напряженье, Которое сильнее вещества, Так что громоздкий мир в изнеможенье, И в косной толще, в мертвом протяженье, Упорно затрудняющем полет, Возможны образ и преображенье, Когда, превозмогая плотский гнет, В зверях и в людях дух лучей своих глотнет… Дыханье Адонаиса во мне. Отвергнутый другими голосами, Отплыл я вдаль один в своем челне. В толпе пугливой понимают сами: Не плыть им под моими парусами. Для них земля достаточно тверда, Тогда как мой приют за небесами, И, словно путеводная звезда, Дух Адонаиса влечет меня туда.[9]