Видя, что Широких с трудом разбирает незнакомую надпись, переводчик помог:
- Это... сделано в Японии...
- Украдено в СССР, - поправил Гуторов сухо.
- Извинице... не понимау... Чито?
- А это вам судья разъяснит...
Мутное, теплое зловоние просачивалось в цехи из трюмов корабля. И чем дальше отходили мы от железной, чисто вымытой коробки завода, тем навязчивей становился густой смрад.
Два крытых перехода, устланных деревянными решетками, соединяли завод с кормовыми трюмами. Конец правого коридора замыкала подвешенная на рельс железная дверь. Гуторов отодвинул ее в сторону, и мутная, застарелая вонь хлынула нам навстречу.
Мы стояли на краю кормового трюма, превращенного в общежитие "рыбаков". Четыре яруса опоясывали глубокий колодец, на дне которого смутно проступали бочки и ящики.
Люди спали вповалку на нарах, прикрытые пестрым тряпьем. Всюду виднелись разинутые рты, усталые руки, голые торсы, блестевшие от испарины. Сон был крепок. Даже рев вентиляторов, даже тяжкие удары воды, от которых гудела громада завода, не могли разбудить "рыбаков". Очевидно, хозяева экономили свет - два карбидовых фонаря мерцали далеко, на дне корабля. А все этажи, наполненные храпом, бормотаньем, влажным теплом сотен людей, и бочки в глубине трюма, и тусклые огни, и тряпье на шестах раскачивались мерно и сильно, точно железная люлька, которую с присвистом и хохотом качает штормяга.
Мы вернулись на мостик и стали ждать семафора со "Смелого". Между тем ветер повернул "Осака-Мару" кормой к берегу. Море с шумом мчалось мимо нас, гребни с разбегу взлетали на палубу, и брызги, твердые, как пригоршни камней, стучали по брезентовому козырьку перед компасом.
Справа, в пяти кабельтовых от краболова, чернел низкий корпус снабженца, слева, вдоль берега, далеко на север уходили огни рыбалок и консервных заводов. На шестах у приемных площадок тревожно светились красные фонари - берег отказывался принимать катера и кунгасы. Ходовых огней "Смелого" мы никак не могли различить, - очевидно, катер укрылся от ветра за бортом парохода.
- Интересно, во сколько тут побудка? - спросил Гуторов.
- Вероятно, в шесть, - сказал я, - а какая нам разница?
- Вопить будут... А может, и хуже, если спирта дадут...
- А если не выпускать?
- Нельзя... гальюн на корме.
Я разделял опасения боцмана. Одно дело, когда на крючок попадает плотва, и другое, когда удилище гнется и трещит под тяжестью пудового сома. Никогда еще "Смелый" не задерживал краболовов. Целый поселок полтысячи голодных, озлобленных качкой и нудной работой парней - дремал в глубине "Осака-Мару", готовый высыпать на палубу по первому гудку парохода.
Один Широких не выказывал признаков беспокойства. Он стоял за штурвалом и медленно жевал хлебную корку. Вероятно, он нисколько не удивился бы, попав в боевую рубку японского крейсера.
- Как-нибудь сговоримся, - сказал он спокойно.
На рассвете подошел "Смелый". Ныряя в воде, словно чирок, он приблизился к нам на полкабельтовых и подал флажками приказ: "Снимитесь с якоря. Следуйте мной. Случае тумана держитесь зюйд 170ь. Траверзе мыса Сорочьего встретите "Соболя". Будьте осторожны командой".
Боцман "Осака-Мару" нехотя вызвал матросов. Пятеро парней в белых перчатках шевелились так, точно в жилах у них вместо крови текла простокваша.
Боцман зевал, матросы почесывались. Через каждые пять минут цепь останавливалась, и лебедчик, чмокая языком, ощупывал поршень. Глядя на эту канитель, Гуторов возмущенно сопел. Наконец, якорь был выбран, и боцман скомандовал: "Малый вперед!"
...Через два часа мы подошли к мысу Сорочьему. Шторм стих так же внезапно, как начался. Сразу погасли гребни. Свист, улюлюканье, хохот ветра, стоны дерева, треск тугой парусины, хлеставшей железо наотмашь, стали смолкать, и вскоре дикий джаз заиграл под сурдинку. Славный знак: березы на сопках расправили ветви, голодные топорки и мартыны смело летели из бухт в открытое море.
Возле мыса Сорочьего к нашему каравану примкнул катер "Соболь". Это дало нам возможность усилить десант. Трое краснофлотцев были переброшены на снабженец, пять - на "Осака-Мару". Кроме того, Колосков высадил на краболов нашего кока, исполнявшего во время операций обязанности корабельного санитара. По правде сказать, мы не ждали пользы от Кости Скворцова. То был маленький, безобидный человечек, разговорчивый, как будильник без стопора. С одинаковой страстью, схватив собеседника за рукав, рассуждал он о звездах, о насморке, о политике Чемберлена или собачьих глистах. Нашпигованный разными историями до самого горла, кок болтал даже во сне.
- Вот это посудина! - закричал он, вскарабкавшись на борт "Осака-Мару". - А где капитан? Молчит? Ну, понятно... Знает кошка... Лейтенант здорово беспокоился, как бы чего не вышло с ловцами... Сколько их? Тысяча? А? Я полагаю, не меньше... Косицын в машине? Травит, конечно! Бедный парень... Я думаю, из него никогда не выйдет моряка...
Увидев в руках кока тяжелую сумку, Широких сразу оживился.
- Значит, кое-что захватил?
- Для тебя? Ну, еще бы, - ответил с гордостью Костя.
Он открыл сумку и показал нам пачку бинтов, бутыль с йодом и толстый резиновый жгут.
- Ешь сам! - сказал Широких, обидясь.
К счастью, у Скворцова отлично работали не только язык, но и руки. Быстро отыскав камбуз, он потеснил японского кока и принялся колдовать над плитой.
Наш караван растянулся миль на пять. Впереди, отряхиваясь от воды точно утка, шел "Смелый", за ним ползли черные утюги пароходов, и в конце кильватерной колонны, чуть мористее нас, светился бурун катера "Соболь".
Туман, провожавший нас от Оловянной, перешел в дождь. Радужная мельчайшая изморось оседала на палубу, на чехлы шлюпок, на брезентовые, сразу задубевшие плащи. Слева по борту тянулся ровный западный берег Камчатки с тонкими черными трубами заводов и крытыми толем навесами. Справа лениво катились к горизонту рябые от дождя складки воды.
Мы двигались вдоль самого оживленного участка Камчатки. Шторм стих, и тысячи лодок спешили в море, к неводам, полным сельди. Некоторые проходили так близко, что видно было простым глазом, как ловцы машут руками, приветствуя нас.
На одной из кавасаки рулевой, служивший, видимо, прежде во флоте, бросил румпель и передал нам ручным телеграфом:
"Поздравляем богатым уловом".
В самом деле, улов был богат. Первый раз мы вели в отряд не воришку кавасаки, не рыбацкую шхуну, а целый заводище, на палубе которого разместится сто таких катеров, как "Смелый" и "Соболь".
Мокрая палуба "Осака-Мару" по-прежнему была пуста. Видимо, японцы свыклись с мыслью об аресте и решили не обострять отношений; только матрос и второй помощник капитана - оба в желтых зюйдвестках и резиновых сапогах - прохаживались вдоль правого борта, поглядывая то на катер, то на белый конус острова Шимушу, едва различимый в завесе дождя. Чего они ждали? Встречного японского парохода, кавасаки, полицейской шхуны, которая постоянно бродит вблизи берегов Камчатки, или просто следили за нами? Время от времени матрос подходил к рынде, укрепленной на фок-мачте, и отбивал склянки.
За всю вахту офицер и матрос не обменялись ни одним словом. Оба они держались так, как будто на корабле ничего не случилось. Офицер позевывал, матрос стряхивал воду с брезентов и поправлял на лодках чехлы.
Равнодушие японцев, шум винта, ровный, сильный звук колокола - все напоминало о спокойной, размеренной жизни большого корабля, которую ничто не может нарушить. Но каждый раз, точно отвечая "Осака-Мару", к нам долетал ясный, стеклянно-чистый звук рынды нашего катера.
...Было шесть утра, когда мы, наконец, подошли к мысу Лопатка и стали огибать низкую каменистую косу, отделяющую Охотское море от Тихого океана.