Выбрать главу

Доктор увлекся. Он начал рассказывать Павлу о тонком искусстве операции мозга, о профессоре Бурденко, о сотнях обреченных на смерть, но спасенных людей. Плавная, как с кафедры, речь оборвалась лающим кашлем. Астма, должно быть, вернула соседу Павла чувство реального. Отдышавшись, он неожиданно заключил:

— Пожалуй, теперь мне, еврею, мало поможет даже нейрохирургия. Как по-вашему, а?

В голосе его слышалась надежда на протест, робкая, немного стыдная для пожилого умного человека.

Плен растянулся в бесконечную череду. Было одинаково мучительно идти или лежать, одинаково нельзя было верить ни снам, ни яви. Казалось порой, стоит встряхнуться — все исчезнет. Но ничего не исчезало. Так же тянулись то пыльные, то грязные дороги, лагери, голод, стоны, смерти, проклятья, и опять смерти, и опять голод, когда за счастье считаешь, если удалось выхватить из корыта сырую свеклу, впиться в нее зубами, почувствовать, как рот наполняется соком, в пустой желудок попадают непрожеванные куски. Павлу думалось иногда, что голод был даже счастьем. Он заволакивал все туманом, делал нечувствительными голову и тело.

На второй вечер наконец напились. Посреди села им приказали свернуть по боковой улице вниз, к окруженному ивами ставку. Передние упали в грязь, припали к воде, бессильные оторваться. А сзади напирали все новые и новые. Входили по колено, по пояс, черпали воду шапками, ладонями, ловили ее губами. Ставок мгновенно стал серым от мути. Женщины в ближних дворах утирали глаза передниками.

— Что ж такое делается. Все одно как скотина.

А они пили, тяжелея и радуясь.

Жажда перестала мучить. Пошли обложные дожди, пленные дрогли, голод сразу сделался свирепее. Единственной едой были печеная картофелина, либо куски хлеба, какие совали на ходу сердобольные женщины, когда колонна проходила деревни. Деревни попадались редко. Немцы подгоняли прикладами. Тех, кто не мог идти, убивали тут же, на дороге.

Все худели со страшной быстротой. Кожа на щеках доктора обвисла пустыми серыми складками. Павел тоже слабел. Все труднее становилось подниматься утром и делать первый шаг, который казался последним. Но он делал следующий и за ним сотни, тысячи таких же. Ноги одубели и почти перестали чувствовать боль. Будто внизу огромные деревянные болванки тупо сами по себе били о землю: тум, тум, тум... Они били, а Павлу в это время мерещилась пища. Наваренная стерляжья уха, которую готовила мать, когда съезжались на каникулы сыновья. Мясной воскресный пирог... даже жидковатые студенческие щи. Ночью пища наваливалась на него горами. Лоснящиеся окорока двигались целыми обозами. Консервные банки громоздились в пирамиды. Гигантские, как мельничные жернова, хлебы давили грудь душной тяжестью. Он просыпался, несмотря на холод, в поту, сплевывал горькую слюну. Голод заставлял стискивать зубы. Хотелось кричать, вымаливать, требовать еды, все равно какой еды. Хотелось вонзить в землю зубы, грызть ее. Павел осторожно поворачивался на бок; нащупывал травинки, копал, кусал какие-то горькие коренья. Песок хрустел на зубах.

Виктор во сне по-ребячьи причмокивал губами. Павлу становилось совестно, он снова ложился рядом, стараясь поближе прижать парнишку. Виктор переносил тяготы плена, как настоящий мужчина. Несколько раз добывал вареник, шматок коржа и честно делил на три части: Павлу, доктору, себе. Виктор шнырял по каждому новому лагерю, приносил кучу новостей. Его сообщения не отличались правдивостью, но всегда были поразительно радостны. Получалось, что немцы бегут, просят перемирия, или, наконец, что Гитлер попал в сумасшедший дом, и Геббельс объявил войну Герингу.

Павел делал вид, что верит. Доктор стряхивал оцепенение. Все трое становились бодрее, как могли, поддерживали друг друга.

Павел потерял обоих товарищей почти разом.

Припадок астмы свалил доктора посреди дороги. Все в колонне по опыту знали: отставшего, ослабевшего изобьют или, вероятнее всего, пристрелят. Павел, усатый артиллерист и еще двое подхватили упавшего на шинель. Суматоха привлекла часовых. Один из них растолкал пленных, впился в доктора глазами.

— Юда? Юда?

Он закричал, показывая на землю. Павел колебался, колебались остальные. Они не выполнили приказа, когда часовой скинул винтовку.

Доктор очнулся. Из багрового мгновенно стал желтым. Он, должно быть, понял все сразу, перевел будто застывшие в удивлении глаза с часового на Павла.

— Идите. Идите. А то и вас...

Артиллерист схватил Павла за руку, потянул за собой. Сзади послышались тупые, частые удары и странно тонкий крик, будто кричал не пожилой истязаемый мужчина, а ушибленный ребенок.