Как мы говорили раньше, у человека не хватает терпения и аккуратности сколько-нибудь долго подражать компьютеру. Пытаясь влезть в шкуру других одушевленных существ, люди не подражают им, а стараются отождествить себя с ними. Они “свергают” собственную внутреннюю систему символов, добровольно принимая общий набор склонностей, модифицирующий каскад символической активности в их мозгу. Это не совсем то же самое, что употребление ЛСД, хотя ЛСД тоже радикально изменяет то, как нейроны сообщаются друг с другом. Однако в случае ЛСД эти изменения непредсказуемы. Его эффект зависит от того, как он распространяется в мозгу, а это не имеет ничего общего с природой символов. ЛСД влияет на мышление примерно так же, как повлияла бы на него пуля, летящая через мозг. Никакая из этих вторгнувшихся туда субстанций не обращает никакого внимания на символическую мощь вещества мозга.
Однако склонность, установленная по символическим каналам — “Интересно, на что похоже быть летучей мышью?” — создает некий мысленный контекст. В переводе с менталистских на более физиологические термины, попытка спроецировать себя на мировоззрение летучей мыши активизирует некие символы в вашем мозгу. Пока они остаются активными, эти символы будут сообщаться с другими активированными символами. Наш мозг достаточно развит, чтобы обращаться с некоторыми из них как со стабильными, то есть, как с контекстами. Остальные символы активируются как подчиненные. Таким образом, когда мы пытаемся думать “по-мышиному”, мы подчиняем наш мозг, устанавливая нейронные контексты, направляющие нашу мысль по необычным для нее путям. (Жаль, что мы не можем по желанию думать “по-эйнштейновски”!)
И все же вся эта гибкость нашего мозга не может обеспечить нам полной “мышиности”. Символ собственной личности — “персональное ядро” или “гемма” по выражению Лема — в течение жизни человека становится настолько большим, сложным и идиосинкразическим, что он уже не способен как хамелеон принимать индивидуальность другого человека или существа. Его личная история слишком сильно закручена в крохотный “узелок” само-символа.
Интересно представить себе две системы, настолько схожие между собой, что обе имеют изоморфные, или идентичные, само-символы — например, женщина и ее точная, атом за атомом, копия. Когда она думает о себе, думает ли она в то же время и о своей копии? Многие люди любят фантазировать, воображая, что где-то там, на небесах, существует другой человек, в точности на них похожий. Когда вы думаете о себе, думаете ли вы также, не отдавая себе в этом отчета, и о том человеке? А о ком думает в этот момент тот человек? На что было бы похоже быть тем человеком? А может быть, вы и есть тот человек? Если бы у вас был выбор, вы бы позволили убить себя или того человека?
В своей статье Нагель, по видимости, оставил без внимания то, что язык (среди прочего) — это мост, позволяющий нам заглянуть на чужую территорию. Летучая мышь понятия не имеет о том, “на что похоже быть другой летучей мышью”, и не задается этим вопросом. Дело в том, что у летучих мышей нет общего средства общения для обмена идеями, подобного тому, какое дают нам язык, фильмы, музыка, жесты и так далее. Эти средства позволяют нам проецировать себя на других людей и усваивать чужую точку зрения. Благодаря им, точки зрения становятся более модульными, легче передаваемыми, менее личными и идиосинкразическими.
Знания — это любопытная смесь объективного и субъективного. Знание, которое можно выразить словами, может быть передано другим так, что слова действительно начинают означать “то же самое” для разных людей. Найдутся ли два человека, говорящие на одном языке? Что мы имеем в виду, говоря об “одном и том же языке”? Это непростой вопрос. Мы соглашаемся с тем, что скрытые, тонкие оттенки значения не передаются от одного к другому, и воспринимаем этот факт как данность. Мы более или менее отдаем себе отчет в том, что передается и что опускается при языковом общении. Язык — общественное средство для передачи самых личных переживаний. Каждое слово окружено в сознании каждого человека густым облаком неподражаемых ассоциаций. Мы знаем, что как бы мы ни пытались, нам все равно не удастся выразить всего. Мы можем выразить наши мысли только приблизительно. (См. George Steiner “After Babel”, где эта мысль рассматривается подробно.)
При помощи средств обмена мемами (см. главу 10, “Эгоистические гены и эгоистические мемы”), такими, как язык и жесты, мы можем испытать (иногда косвенно), на что похоже быть или делать X. Это не подлинное знание — но что можно назвать подлинным знанием о том, на что похоже быть X? Мы даже не можем утверждать, что знаем, на что было похоже быть нами десять лет назад! Мы можем узнать это, только читая собственные дневники и проецируя себя прошлого на себя сегодняшнего. Результатом снова является лишь косвенное знание. Хуже того, мы иногда не понимаем, как могли сделать то, что сделали вчера! Честно говоря, мне даже неясно, на что похоже быть мною в данный момент!
Язык — это то, что создает данную проблему (позволяя нам ее сформулировать) и то, что помогает нам ее разрешить (позволяя, будучи универсальным средством мыслеобмена, делиться опытом и таким образом делать его более объективным). Однако язык не может довести нас до конца дороги.
В каком-то смысле теорема Гёделя является математическим аналогом того, что я не могу понять, на что похоже не любить шоколад или быть летучей мышью. Единственное, что мне доступно, это бесконечный ряд все более аккуратных приближений, которые, тем не менее, никогда не достигнут полного отождествления. Я пойман сам в себе и поэтому не способен понять, каковы другие системы. Теорема Гёделя вытекает из этого общего факта: я пойман сам в себе и поэтому не способен понять, каков я для других систем. Таким образом, дилемма субъективного и объективного, так ярко очерченная Нагелем, в какой-то мере родственна эпистемологическим проблемам в математической логике и, как мы видели ранее, в основах физики. Эти идеи рассматриваются более подробно в последней главе книги Хофштадтера “Гёдель, Эшер, Бах”.
Д.Р.Х.
25
РЭЙМОНД М. СМОЛЛЯН
Эпистемологический кошмар
Сцена 1. Франк пришел на прием к врачу-офтальмологу. Врач показывает ему книгу и спрашивает: “Какого она цвета?” Франк отвечает: “Красного”. Доктор восклицает: “Ага, так я и думал! Вы совершенно перестали различать цвета. К счастью, ваша болезнь излечима и через пару недель вы будете в полном порядке”.
Сцена 2. (Через несколько недель.) Франк пришел в домашнюю лабораторию эпистемолога-экспериментатора. (Вскоре вы узнаете, что это означает!) Эпистемолог также показывает ему книгу и спрашивает: “Какого она цвета?” К этому времени врач уже сообщил Франку, что он “здоров”. Однако наученный горьким опытом Франк стал осторожнее и решил не утверждать ничего такого, что можно было бы оспорить. Поэтому он отвечает: “Мне кажется, что она красная”.
ЭПИСТЕМОЛОГ: Неверно!
ФРАНК: Вероятно, вы меня не расслышали. Я всего лишь сказал, что она кажется мне красной.
ЭПИСТЕМОЛОГ: Я вас слышал, и вы неправы.
ФРАНК: Что вы хотите этим сказать? Я ошибаюсь в том, что книга — красная, или в том, что мне кажется, что она красная?
ЭПИСТЕМОЛОГ: Разумеется, я не мог сказать, что вы не правы, утверждая, что книга — красная, поскольку вы этого не говорили. Вы сказали, что она кажется вам красной — и именно в этом вы ошиблись.
ФРАНК: Но вы не можете утверждать, что высказывание “Она кажется мне красной” ошибочно!
ЭПИСТЕМОЛОГ: Не могу? Тогда как же я это только что проделал?
ФРАНК: Я хотел сказать, что вы не можете действительно иметь это в виду.
ЭПИСТЕМОЛОГ: Почему бы и нет?
ФРАНК: Потому что я знаю, какого цвета кажется мне эта книга.
ЭПИСТЕМОЛОГ: Вы снова ошибаетесь.
ФРАНК: Но кто же может лучше меня знать, какого цвета кажутся мне окружающие вещи?
ЭПИСТЕМОЛОГ: Прошу прощения, но и здесь вы неправы.
ФРАНК: Но кто же, по-вашему, знает это лучше меня?
ЭПИСТЕМОЛОГ: Я.