— Что-то случилось? — обеспокоился я.
Он не ответил. Мне показалось даже, что мой вопрос до него не дошел. Кастэн пошел, как-то спотыкаясь. Я еще раньше заметил, что, когда он расстроен, у него появляется нервный тик, который сотрясает его голову, как у игрушек на шарнирах. Сейчас это выглядело ужасно, как будто он кивал кому-то.
Я захотел посмотреть первую страницу газеты, которая так взволновала могильщика, но он зажал ее в руке. Мне оставалось только идти за ним, точнее, почти бежать.
Наконец, Верхняя улица, магазин. Кастэн ворвался в дом и срывающимся голосом позвал:
— Жермена!
В этот вечер, я хорошо это запомнил, она впервые надела голубое платье с серыми и желтыми цветочками, но такое же унылое, как и остальные.
— А, вот и вы, — сказала женщина.
Но вскоре улыбка исчезла с ее лица.
— Теперь я знаю, почему ты так любила ездить в Пон-де-Лэр!
Страх вспыхнул в глазах Жермены, она тотчас же выдала себя, попятившись назад.
— Значит, — настаивал Кастэн, — он снова появился?
— Но…
Он хлестнул жену по щеке. Я подскочил и схватил его за руку.
— Ну нет, — воскликнул я, — только не это.
Кастэн вырвался, не обратив, казалось, внимания на меня, и потряс газетой.
— Ты ездила туда на рынок, чтобы навестить его? Признавайся!
Жермена не ответила, но ее молчание стоило любых слов.
— Сволочь! Сука! Шлюха!
Я чувствовал, что вот-вот сорвусь от гнева, однако говорил себе, что обманутый муж все же имеет право на подобную реакцию. Я сжимал кулаки, успокаивая себя. Одно меня удивляло: как эта местная газетенка могла узнать об этой ситуации?
— Признавайся! — надрывался могильщик. — Признавайся же, дрянь, что ты ездила к нему, к этому проходимцу. Признавайся, или хуже будет.
Признание готово было сорваться с губ его жены. Сжигаемый каким-то мазохистским жаром, он ждал этого признания, от которого ему будет хуже, которое поразит его прямо в сердце, уязвит его гордость…
— Ты должна в этом сознаться, говори! Ты должна признать, что опять спала с ним. Я хочу, чтобы ты сказала это…
Потрясенная, потерянная от страха женщина кивнула. Она, казалось, находилась в какой-то прострации, близкой к обмороку.
— Да, Ашилл, я виделась с ним…
У него вырвался короткий стон, а руки безвольно упали.
— Так это правда? — пробормотал он.
Жермена снова кивнула, ощущая опасность, витавшую вокруг нее.
Смятая газета упала из рук Кастэна. Он нагнулся с усталым вздохом и, подняв ее с натугой, будто она весила десятки килограммов, развернул.
— Ладно, — пробормотал он неожиданно тихо, — ладно уж, смотри: он умер!
Я был ошарашен, уж поверьте мне. Новость так долбанула меня по чердаку, что мои мысли забегали одна за другой, как лошади в манеже.
— Умер? — выдохнула Жермена.
Кастэну хотелось заорать, но крик застрял у него в глотке. Он хрипло выдавил:
— Да, умер! Он покончил с собой, слышишь? Ты ему осточертела… Он убрался. На этот раз навсегда! Ты его никогда не увидишь! Никогда! Ах, как это здорово, как хорошо!
Мне показалось, что он сошел с ума… Жермена взяла у него из рук газету, он не пытался ей помешать… Я подошел к женщине и прочитал на первом странице:
«В Пон-де-Лэре отчаявшийся человек покончил счеты с жизнью. Молодой фотограф, принадлежавший к одному из старинных семейств нашего края, Морис Тюилье, был обнаружен домовладелицей сегодня утром в луже крови; несчастный, страдавший неизлечимой болезнью, принял смерть, перерезав себе вены на запястьях. Возле тела нашли обрывки фотографий, возможно, бедняга перед смертью уничтожил какие-то документы».
Последний абзац обдал меня холодом. Получалось, что я убил человека. Конечно же, это я толкнул Тюилье на самоубийство, нажав на кнопку его фотоаппарата. Я понимал, что произошло. Когда он проявил пленку, которую я нащелкал, к нему опять вернулась болезнь. Обескураженный, разочарованный правдой, которая ему открылась, он предпочел покончить с жизнью раз и навсегда. Это смелость слабаков. Когда они получают от жизни достаточно пощечин, они уходят. Морис ушел потому, что понял: в этом мире ему нет места. И я раскрыл ему эту грязную истину.