Таким образом, М. А. Колеров считает «тоталитаризм» реальностью «индустриального мира» [25]. Но при этом не замечает или не хочет замечать существенной разницы, в частности в 1930‑х годах, между реальной политической практикой СССР, Германии и Италии и другими государствами Европы и Северной Америки. В последних продолжала существовать рыночная экономика; были не только монополии, но и мелкая, и средняя частная собственность, а также разнообразные политические партии (даже в странах с четко выраженными правыми режимами (Финляндия, Венгрия)); кроме того, отсутствовал государственный террор против своих граждан. У зарубежных историков, специалистов по советской истории, также нет единого мнения касательно проблемы «тоталитаризма». По замечанию заслуженного профессора Чикагского университета Ш. Фицпатрик, на протяжении многих лет в интерпретациях истории Советского Союза в западной историографии господствовала «тоталитарная модель, основанная на несколько очернительском отождествлении нацистской Германии и сталинской России. Эта парадигма подчеркивала всемогущество тоталитарного государства и его „рычагов управления“, уделяла значительное внимание идеологии и пропаганде и в целом пренебрегала социальной сферой (которая считалась пассивной и фрагментированной тоталитарным государством)» [26]. К началу 1980‑х годов возникло направление так называемых «ревизионистов», поставивших под сомнение шаблонность применения термина «тоталитаризм» по отношению к политической системе СССР. К представителям этого направления можно отнести Ш. Фицпатрик. В этой связи она отметила в 2022 году, что «к 1980 г. термин „тоталитаризм“, оставаясь ярким и эмоционально заряженным для западной публики, потерял свою привлекательность в академических кругах. Среди прочих его критиковали американские политологи Стивен Коэн и Джерри Хафф» [27]. Напомним, что в своей последней книге С. Коэн выделил шесть основных компонентов советской системы:
официальная и непреложная идеология; особо авторитарная правящая Коммунистическая партия; партийная диктатура во всем, что имеет отношение к политике, с опорой на силу политической полиции; общенациональная пирамида псевдодемократических Советов; монополистический контроль государства над экономикой и всей значимой собственностью; многонациональная федерация (или Союз) республик, являвшаяся в действительности унитарным государством, управляемым из Москвы [28].
Другой вопрос, что С. Коэн не считал эту систему застывшей и подчеркивал возможность ее реформирования. К тому же сама Ш. Фицпатрик следующим образом характеризует среду обитания советского человека с начала 1930‑х годов:
Господство коммунистической партии, марксистско-ленинская идеология, буйно разросшаяся бюрократия, культы вождей, контроль государства над производством и распределением, социальное строительство, выдвижение рабочих, преследования «классовых врагов», полицейский надзор, террор и различные неформальные, личные сделки и договоренности, помогающие людям на всех уровнях защитить себя и добыть дефицитные блага, — вот что составляет сталинистскую среду. <…> Именно в 1930‑е окончательно сформировался сталинизм как особая жизненная среда, в основных своих чертах просуществовавшая и всю послесталинскую эпоху вплоть до горбачевской перестройки 1980‑х гг. [29]
Даже те, кто признает заслуги «историков-ревизионистов», доказывающих, что СССР не был тоталитарным, одновременно отмечают (например, немецкий историк Й. Баберовски), что «ревизионисты» спутали претензию на тотальность с тоталитарным господством. Режим не мог осуществить свои тоталитарные претензии, но постоянно пытался сделать это. В ходе этих попыток «общественная и приватная сферы жизни в СССР были устроены заново и упорядочены по репрессивному принципу» [30]. На наш взгляд, у «историков-ревизионистов» действительно происходит подмена понятий. Стремление к тоталитарному контролю, контролю во всех сферах жизни общества и частного гражданина, безусловно, существовало, но осуществить его реально власть просто была не в состоянии. Мысль о политическом контроле как одной из важнейших задач формирования и существования тоталитарного государства разделяют и другие авторы [31].
Например, Д. Ширер, профессор истории Делавэрского университета (США), отмечал, что «в классическом определении советского тоталитаризма насилие считается неотъемлемой частью большевистской политической культуры и идеологии», но тут же замечал, что «насилие против общества нельзя считать уникальной особенностью сталинской эры или советской истории в целом», а также то, что некоторые из ученых «обращали внимание на преемственность в применении государственных форм насилия в общеевропейском масштабе» [32]. В этом плане интересен подход ряда современных американских историков. Как справедливо отмечают П. С. Кабытов и О. Б. Леонтьева, целая группа американских историков-русистов «не мыслят власть как некую демоническую, всемогущую силу, а, напротив, описывают ее усилия со значительной долей скепсиса и иронии, подчеркивая элементы случайности, непоследовательности, амбивалентности в ее действиях и даже в самом выборе целей», а сталинизм «предстает не как некое досадное отклонение от магистральной линии хода всемирной истории, а как ключевая тема для понимания природы современного общества вообще, какова бы ни была его идеология» [33]. Например, П. Холквист и Д. Л. Хоффманн, практически не употребляя термин «тоталитаризм» и используя метод компаративного анализа, рассматривают проблему политического надзора (П. Холквист) и в целом преобразования общества в Советской России и СССР (Д. Л. Хоффманн) в широком общеевропейском и общемировом контексте. В частности, П. Холквист указывает, что
надзор за населением ни в коей мере не был географически ограничен Россией или СССР, как не был он ограничен Первой мировой войной. <…> Перспектива тотальной войны и возникновение режимов национальной безопасности, призванных осуществлять ведение такой войны, требовали мобилизации собственного населения и сбора информации о нем не только в ходе войны, но и в мирное время [34].
Вместе с тем П. Холквист отмечает и важные особенности советского варианта: «Надзор за настроениями населения, таким образом, надо понимать не просто как „русский феномен“, а как вспомогательную функцию политики современной эпохи (одним из вариантов которой является тоталитаризм) (выделение наше. — В. И.). С этой точки зрения большевизм действительно может рассматриваться как нечто своеобразное. <…> Итак, хотя большевизм и представлял особый тип цивилизации, он был далеко не уникален и не самобытен» [35]. Схожую позицию занимает Д. Л. Хоффманн. Подчеркивая, что «сталинский режим был одним из самых репрессивных и жестоких в истории человечества», он одновременно видит свою цель в изучении «как „позитивной“, так и „негативной“ политики партийного руководства в отношении населения», ибо в его понимании это «единственный способ понять сущность сталинского режима, стремившегося переделать не только порядок, но и саму природу своих граждан и готового для осуществления данных целей к абсолютно беспрецедентному вмешательству в их жизнь» [36]. Поэтому, отмечая, что «насилие по отношению к отдельным группам населения и концентрационные лагеря не были изобретением советских лидеров», он тут же указывает и на важнейшие различия:
В других странах заключение людей в лагерь оставалось мерой безопасности, употребляемой только в военное время. Советское же руководство использовало подобные методы и в мирное время — в целях преобразования общества. Несмотря на сходство технологий государственного насилия, в СССР его размах был гораздо больше, чем в Западной Европе, а цели — куда масштабнее [37].
28
29
30
См.:
31
32
33
34
36