Каркамо, растянувшийся было на траве, даже привстал и уже сидя продолжал говорить:
— Однако, возвращаясь к вашей истории, я хотел бы спросить вас: какие отношения вы поддерживали с владельцем парикмахерской «Равноденствие»?
— С тем, который умер?
— С тем самым.
— Никаких отношений, гм, если не считать того, что однажды он послал свою жену за мной. Я подумал, что он в преддверии кончины намерен исповедаться. Мне было известно, что он в очень тяжелом состоянии, однако нет, он вызвал меня, чтобы вручить мне священный дар, изображение Гуадалупской девы, которое я и поставил в главном алтаре…
— И ничего больше? Он не говорил вам о том, что в его доме спрятаны пропагандистские материалы, листовки, прокламации, призывающие к забастовке?
— Да у него едва хватило времени, чтобы показать мне, где находится образ, и я был так счастлив, на седьмом небе от счастья…
— Вот в том-то и дело…
Священник умолк, ожидая, что офицер скажет ему еще что-то. Затем осторожно спросил:
— Что вы этим хотите сказать, капитан, «в том-то и дело»? Вы же, конечно, не хотите бросить меня на границе, не разъяснив, в чем дело. Ведь это то же самое, что бросить на произвол судьбы слепого…
— Что касается меня, я хотел бы поговорить с вами. Очень хотел бы поговорить с вами, но… как бы это сказать вам… как мужчина с мужчиной, не…
— Что? — Широко раскрыв глаза, священник приподнялся. — Вы сомневаетесь в том, что я мужчина? Да знаете ли вы?..
Нетрудно было понять, что он хотел сказать: «Знаете ли вы, что я не только мужчина, я — мексиканец!»
— Нет, падре, не обижайтесь!.. Дело вот в чем, я не хочу говорить с вами, как мужчина с мужчиной, я хочу говорить с вами, как на духу, как на исповеди. Это тайна. Это очень серьезно… то, что я вам хочу сказать… что… речь идет о крупном заговоре… — Капитан Каркамо прислушался к собственным словам. — О крупном заговоре… — Он снова вслушался в звуки этих слов — они звучали просто и обыденно, но его потные и горячие пальцы сжались в кулаки, холодом обдало сердце… Нет, не может быть!.. И капитан покачал головой, думая о том, что произнесенные им слова — отзвуки бессонных его ночей, его дневных тревог — ставят под удар его самого, его тело и душу, само его существование…
Священник повернул небритое лицо, взглянул на солдат под фикусовым деревом, и, убедившись, что они, натянув каски на глаза, спят, положил руку на колено капитану, словно призывал его говорить дальше.
— Это узел крупного заговора… — вырвалось у Каркамо; он тяжело дышал и говорил как бы сам с собой. — Меня не интересует судьба этого заговора, но я должен спасти одного человека, серьезно скомпрометированного…
— Следовательно, заговор уже раскрыт… — Священник протянул последние слоги, и это придало его словам несколько вопросительный и какой-то интимный оттенок, словно они были на исповеди; ему както не пришло в голову, что это признание капитан Каркамо сделал, быть может, потому, что предполагает, будто и он, Феррусихфридо Феху, замешан в этой истории, нити которой тянулись от умершего парикмахера.
— Поскольку я военный, меня могут приговорить к смертной казни только за то, что я не доложил начальству обо всем… Да что там — не доложил! То, что мною сделано, падре, гораздо хуже, во много раз хуже…
Он поднял платок, пропитанный потом, и поднес его ко рту, но не стал вытирать губы, а засунул его в рот, как кляп, да так глубоко, что чуть не задохнулся, а быть может, этим штопором из белой тряпки он пытался вытащить застрявшие в горле слова.
— Успокойтесь, капитан, и продолжайте — поезд может появиться с минуты на минуту. Вам станет легче оттого, что вы поделитесь со мной. Итак, вы сказали, гораздо хуже…
— Да, да, худшее уже содеяно мною! Я утаил, именно утаил… утаил от коменданта некоторые документы из тех, что обнаружил в доме парикмахера в ночь траурной церемонии, когда изъял эти бумаги… Но что за скотина парикмахер… хранить у себя такие документы!.. (Он не решился сказать священнику, почему он сделал это, почему оставил у себя бумаги, где упоминалась Роса Гавидиа, — ведь он надеялся передать ей документы и под этим предлогом увидеться с ней и, может быть, даже восстановить прежние отношения…)
— В этих бумагах указывалось и мое имя? — в тревоге спросил священник.
— Ваше имя? Нет, нет… — Капитан помахал указательным пальцем. — Но зато я встретил имя человека, которого хотел бы предупредить… Этот человек должен скрыться… конечно, он ни в коем случае не должен знать, кто ему помог, поскольку я нахожусь на военной службе. И вот еще в чем дело, падре: я не смог просмотреть все документы, изъял лишь те, где я успел заметить имя этого человека, где оно бросалось в глаза, но там еще осталась гора бумаг… я очень опасаюсь, вдруг еще где-нибудь упоминается имя…
— И мое?
— Может, и ваше… кто знает.
— В таком случае, капитан, умоляю вас, бога ради, скажите мне скорее, прежде чем подойдет поезд, о ком идет речь и что я должен сделать, каким образом предупредить его об опасности, чтобы он успел скрыться. Разумеется, никоим образом не компрометируя вас, ввиду вашего положения…
И в ту же минуту священник опомнился — как хотелось бы ему взять обратно свои слова, проглотить их. Он не на шутку испугался, когда подумал, что капитан, возможно, разыгрывает комедию, чтобы спровоцировать его, и тогда его участие в подготовке всеобщей забастовки будет доказано, у его противников окажутся в руках все основания для ареста.
Пока падре Феху мучительно обдумывал все это, внутренне раскаиваясь в том, что он сболтнул лишнее, капитан Каркамо рассказал, как во время траурной церемонии комендант, услышав неосторожные высказывания вдовы дона Йемо, приказал ему произвести обыск в парикмахерской, конфисковать все бумаги и доставить к нему в кабинет. Он, капитан, совершенно ке представлял себе тогда, что человек, покоившийся в гробу меж четырех свечей толщиной с палец, этот цирюльник, который лежал, укрытый полевыми цветами, был агентом связи Э 1 забастовочного движения в Тикисате.
От земли, окутанной буйной зеленью, поднимался зной, влажный и обжигающий. Время от времени били копытами о землю лошади, словно жаловались на жажду и выпрашивали влаги у земли; порой откуда-то срывалась тяжелая птица и парила, распластав крылья, над высокими деревьями, видневшимися на горизонте, сквозь которые кое-где проглядывало море.
Капитан во всех подробностях рассказал священнику о планах готовящейся забастовки, о том, как организаторы ее надеялись, — а это подтверждает документ, находящийся в руках офицера, — парализовать жизнь всей страны, и падре Феху, несмотря на одурманивающую полуденную жару, заинтересовался и даже начал проникаться доверием к капитану.
— Как только я перейду границу и буду свободен — у себя на родине, я постараюсь вам помочь. Быть может, удастся поддерживать связь через пограничные селения, где нет строгого надзора и откуда легче посылать известия…
— Падре, вы, мексиканцы, известны своей щедростью на обещания.
— А что я сейчас еще могу сделать? Но ведь случается иногда — мы выполняем свои обещания, — а на этот раз даю вам слово! Впрочем, вы так и не сообщили мне ни имени, ни адреса этого человека…
— Адрес у меня есть. Что же касается имени, разрешите прежде пояснить. Имя, указанное в бумагах, — это не настоящее ее имя…
— Так речь идет о женщине?
— Да. Об одной учительнице… Адрес у меня есть, но самое главное — ее имя. Оно связано с прошлым, старые воспоминания. Много лет назад на бале-маскараде в военном казино я подцепил, как говорится, очаровательную крестьяночку, которая назвалась Росой Гавидиа. Всю ночь напролет мы танцевали, вместе поужинали, и я объяснился ей в любви. Она чуть ли не ответила согласием. На разу я не назвал ее по имени, и только когда мы стали прощаться, она сказала мне, что ее зовут не Роса Гавидиа, а Малена, и фамилия ее — Табай. Значит, ее настоящее имя — Малена Табай…