Хотя и не было тут коменданта, но его высказывания навязчиво всплывали в памяти капитана, растянувшегося на постели.
И он чувствовал, как в этом ночном зное, в этом пространстве — молчаливом и черном — уже нечем было заполнить пустоту: недостаточно почестей, удовольствий, благодарностей, медалей, повышений. Жизнь военного пуста, если он оторван от народа. Да, у военного под мундиром должно биться сердце народа, только тогда не будет ощущаться пустота — та самая пустота, которая сейчас так остро воспринималась. И в конце концов разве не кончились крахом все его попытки вырваться из казарменных будней, поиски выхода… в попойках. Ну и что ж, кутежи всегда кончались тем, что, напившись, он плакал от бешенства и бессилия. Его приводила в уныние необходимость затыкать рот какому-нибудь недисциплинированному подчиненному, который любой ценой и через любую дверь хотел бежать от военной службы. Да, единственным выходом была свобода. И из военных лишь один нашел этот выход — Боливар![144]
Имя Великого капитана — офицера, в груди которого билось сердце народа, — такого же капитана, как он, вызвало у него другие воспоминания. Еще в годы учебы в военной школе он и его друзья преклонялись перед Боливаром, но карьеры они себе не сделали, будто были заклеймены раскаленным железом, зато головокружительную карьеру сделали из их выпуска те, кто избрал своим идеалом Чингисхана, Александра Македонского, Цезаря, Наполеона.
— Разве существует какой-нибудь рецепт, чтобы стать Боливаром? — спросил его с саркастической улыбкой генерал X. во время экзаменов.
— Да, — ответил он, — есть один рецепт (где-то довелось ему читать об этом) — следует принять добрую дозу того могущественного снадобья, которое называется «народ»!..
И кто знает, почему в юные годы, когда его обуревал беспредельный романтический энтузиазм преклонения перед Боливаром, не стал он вожаком среди кадетов! А ведь для этого были все основания. Что верно, то верно, выпускной экзамен выдержал с высшими оценками, однако выше капитана не дослужился. Словно какие-то невидимые цепи прошлого сковали его и обрекли нести службу в этом адском климате, где сама земля, казалось, была тюрьмой и могилой.
Забывшись, он проспал до рассвета — влажная от пота простыня буквально прилипала к телу, а голова прилипала к подушке, набитой кроличьей травой, однако даже на такой подушке не ощущалось свежести. Рядом на постели лежала гитара, и когда он, повернувшись на бок, случайно задел ее локтем, нестройно и тревожно загудели струны — заставили его открыть глаза. Полусонный, он опять смежил веки, на ощупь взял гитару и положил под койку, словно опустил на дно реки, которую никак не мог переплыть, не мог выплыть из потока мыслей — подтвердится ли весть об отставке, поднимется ли новая заря для людей, жаждущих свободы, или только наступит глупейший рассвет глупейшего дня для скота и для рабов.
Скоро разнесется эхо барабанов и горнов (во славу чего?), а после того как сыграют зорю, начнется уборка (к празднику?); непричесанные женщины в несвежих сорочках будут хлопотать, готовить завтрак, кормить младенцев и своих возлюбленных, а позднее, когда взойдет солнце, комендант станет стрелять по мишени — его обычное занятие по утрам.
Одним прыжком капитан Саломэ вскочил с кровати. Ему хотелось поскорее узнать, не получено ли подтверждение об отставке. В душевой он обычно всегда встречал Каркамо либо кого-нибудь еще из офицеров, а сегодня — никого. Никто еще не встал. Видимо, он первый. Что ж, может, это к удаче. Быть может, именно нынче утром придет официальное подтверждение и… как это великолепно! — сегодня его свободный день, он сможет отпраздновать событие как следует вместе со своей красоткой. Но не только лепестками роз устлан путь. Ведь если будет получено официальное сообщение, войска, чего доброго, переведут на казарменное положение, из казарм не выпустят даже тех, у кого сегодня свободный день. Что ж, самое главное — чтобы известие об отставке подтвердилось, пусть даже сегодня он не встретится со своей красоткой. Он побрился, налив горячей воды из термоса. Вестовой принес начищенные туфли.
— Новости есть? — спросил капитан.
— Никак нет, мой капитан!
И хотя не было никаких вестей об отставке, однако все в комендатуре переглядывались, следили друг за другом, чувствуя себя как-то неловко в своих мундирах и на своих постах. Все чего-то ждали, и никто не осмеливался сказать, чего… чего-то ждали и люди, проходившие мимо комендатуры, и ответ на свой немой вопрос искали на лицах солдат и офицеров.
Весть не подтвердилась. В доме старых Лусеро в честь этого были подняты бокалы, еще раз подняты, еще раз… так что к своей красотке он забрел уже навеселе.
— Был ли я счастлив или… не был? — спросил он, войдя в дом и блестящими глазами обводя комнату, а когда увидел женщину, вышедшую ему навстречу, обнял ее и сказал: — Ведь в этом кабаке мы сбились с пути, не так ли? Почему же та толстуха не назвала свой закуток, скажем, просто: «Я счастлив»? С тех пор и, видимо, на всю жизнь я остался капитаном, а ты потеряла все, что имела, потеряла вместе со мной! Капитан… мне больно, любовь моя, мне больно! Капитан, а ведь я должен был быть сейчас по меньшей мере полковником или бригадным генералом! Эх, я еще тогда все это предчувствовал!.. Вот был я у дона Лино Лусеро и сказал ему, что как только познакомился с тобой, то хотел было просить отставки, купить здесь, на побережье, землю и разводить бананы. Сказал я ему об этом, а он вместо этого предложил распить с ним виски, я один выпил целую бутылку. А что же ты, даже не приглашаешь войти…
— Но ты мне не дал сказать…
— Вот я и говорю, что надо всегда слушаться своего сердца! Капитан… что ж, ничего не поделаешь! Дон Лино отговаривал меня заниматься разведением бананов, и я было поверил в свою военную карьеру. А тут еще масла в огонь подлила хозяйка этого кабачка «Был я счастлив». Сказала она мне, что все мы, Саломэ, были храбрецами из храбрецов и что она была не просто знакомой моего дяди, которого потом расстреляли! И вот все сходится на том, что мне надо остаться капитаном, даже ты так считаешь.
— Вот как… хочешь на меня свалить вину!
— Конечно, если бы не было тебя, так я, быть может, не выдержал!
— Значит, тебе тяжело? Это ты хочешь сказать? Так иначе тебя расстреляли бы, как твоего дядю!.. — Она бросилась ему на шею, крепко-крепко обняла и на ухо, чуть не касаясь его губами, сказала: — Вы, Саломэ, все в конце концов становитесь похожими на тени, влюбленные в собственную мечту. Ты помнишь, не это ли самое сказала и та женщина?..
Он не отвечал. Он чувствовал, как прижимались к нему ее упругие груди, выдававшиеся под прозрачной сорочкой, как переступала она с одной ноги на другую.
Кто-то закричал за дверью:
— С вашего разрешения… с вашего разрешения.. — И, не дожидаясь ответа, в комнату вошел мальчик, застав их в объятиях: — Телеграмма для капитана…
Пока Саломэ доставал монетку, чтобы дать на чай, мальчик растерянно повторял:
— Теле… для капи…
Получив чаевые и расписку адресата в получении телеграммы, он молниеносно умчался — сверкнули молниями босые ножонки, а капитан поспешно распечатал телеграмму, прочел ее и положил в карман вместе с бумажником. Затем, закрыв дверь на щеколду и на ключ, он сел на край постели, рядом с Кларой Марией, которая нетерпеливо сбросила с себя все, кроме весьма прозрачного голубого фигового листка в виде трусиков.
— Голубка моя!.. — промолвил капитан, лаская женщину.
— Что было в телеграмме? — спросила Клара Мария.
— Э… Служебная…
— Ах, ты служишь… у нее?
— У кого это — у нее?
— У другой! А почему же ты спрятал? Почему ты не показал телеграмму мне, бандит ты этакий!
— Я же сказал тебе, это по службе, служебная телеграмма…
— Покажи! Если она действительно служебная, я не буду ее читать! Я уверена, что она от твоей новой любовницы!.. Ну знаешь ли, это слишком: приходить сюда, твердить, что ты меня любишь, что ты — мой, а я — твоя, что без меня ты не можешь жить… Ах, оставь!.. Дай мне одеться… Ну ладно, можешь считать меня дурой… дурой… Уходи!.. Слышишь… Уходи!.. Я не хочу тебя видеть! Я не хочу, чтобы ты являлся сюда! Как это я не раскусила тебя раньше?.. Покажи… А ну, покажи телеграмму!..
144
144. Боливар-и-Поте. Симон Хосе Антонио (17831830) — один из руководителей войны за независимость испанских колоний в Америке в 1810–1826 годах.